Page 18 - Конармия
P. 18
Несравнима с ними горькая надменность этих длинных и костлявых спин, этих желтых и
трагических бород. В страстных чертах, вырезанных мучительно, нет жира и теплого биения
крови. Движения галицийского и Волынского еврея несдержанны, порывисты,
оскорбительны для вкуса, но сила их скорби полна сумрачного величия, и тайное презрение
к пану безгранично. Глядя на них, я понял жгучую историю этой окраины, повествование о
талмудистах, державших на откупу кабаки, о раввинах, занимавшихся ростовщичеством, о
девушках, которых насиловали польские жолнеры и из-за которых стрелялись польские
магнаты.
Смерть Долгушова
Завесы боя продвигались к городу. В полдень пролетел мимо нас Корочаев в черной
бурке — опальный начдив четыре, сражающийся в одиночку и ищущий смерти. Он крикнул
мне на бегу:
— Коммуникации наши прорваны, Радзивиллов и Броды в огне!..
И ускакал — развевающийся, весь черный, с угольными зрачками.
На равнине, гладкой, как доска, перестраивались бригады. Солнце катилось в багровой
пыли. Раненые закусывали в канавах. Сестры милосердия лежали на траве и вполголоса
пели. Афонькины разведчики рыскали по полю, выискивая мертвецов и обмундирование.
Афонька проехал в двух шагах от меня и сказал, не поворачивая головы:
— Набили нам ряшку. Дважды два. Есть думка за начдива, смещают. Сомневаются
бойцы…
Поляки подошли к лесу, верстах в трех от нас, и поставили пулеметы где-то близко.
Пули скулят и взвизгивают. Жалоба их нарастает невыносимо. Пули подстреливают землю и
роются в ней, дрожа от нетерпения. Вытягайченко, командир полка, храпевший на
солнцепеке, закричал во сне и проснулся. Он сел на коня и поехал к головному эскадрону.
Лицо его было мятое, в красных полосах от неудобного сна, а карманы полны слив.
— Сукиного сына, — сказал он сердито и выплюнул изо рта косточку, — вот гадкая
канитель. Тимошка, выкидай флаг!
— Пойдем, што ль? — спросил Тимошка, вынимая древко из стремян, и размотал
знамя, на котором была нарисована звезда и написано про III Интернационал.
— Там видать будет, — сказал Вытягайченко и вдруг закричал дико: — Девки, сидай
на коников! Скликай людей, эскадронные!..
Трубачи проиграли тревогу. Эскадроны построились в колонну. Из канавы вылез
раненый и, прикрываясь ладонью, сказал Вытягайченке:
— Тарас Григорьевич, я есть делегат. Видать, вроде того, что останемся мы…
— Отобьетесь… — пробормотал Вытягайченко и поднял коня на дыбы.
— Есть такая надея у нас, Тарас Григорьевич, что не отобьемся, — сказал раненый ему
вслед.
— Не канючь, — обернулся Вытягайченко, — небось не оставлю, и скомандовал повод.
И тотчас же зазвенел плачущий бабий голос Афоньки Биды, моего друга:
— Не переводи ты с места на рыся, Тарас Григорьевич, до его пять верст бежать. Как
будешь рубать, когда у нас лошади заморенные… Хапать нечего — поспеешь к богородице
груши околачивать…
— Шагом! — скомандовал Вытягайченко, не поднимая глаз.
Полк ушел.
— Если думка за начдива правильная, — прошептал Афонька, задерживаясь, — если
смещают, тогда мыли холку и выбивай подпорки. Точка.
Слезы потекли у него из глаз. Я уставился на Афоньку в изумлении. Он закрутился
волчком, схватился за шапку, захрипел, гикнул и умчался.
Грищук со своей глупой тачанкой да я — мы остались одни и до вечера мотались
между огневых стен. Штаб дивизии исчез. Чужие части не принимали нас. Полки вошли в