Page 13 - Живые и мертвые
P. 13
съели эти кильки без хлеба и воды.
Мальчики пошли. Синцов еще долго с тревогой смотрел им вслед.
Потом отряхнул шинель, пилотку и пошел по Минскому шоссе, на восток, к Орше.
Кто только не шел в те дни по этому шоссе, сворачивая в лес, отлеживаясь под
бомбежками в придорожных канавах, и снова вставая, и снова меряя его усталыми ногами!
Особенно много тянулось еврейских беженцев из Столбцов, Барановичей, Молодечно и
других городков и местечек Западной Белоруссии. Сейчас, на восьмой день войны, они были
уже за Борисовом, и, значит, тронулись в путь давно, еще в первые сутки… Тысячи людей
ехали на невообразимых фурах, дрожках и подводах, ехали старики с пейсами и бородами, в
котелках прошлого века, ехали изможденные, рано постаревшие еврейские женщины, ехали
дети – на каждой подводе по шесть – восемь – десять маленьких черномазых ребят с
быстрыми испуганными глазами. Но еще больше людей шло рядом с подводами.
Среди оборванных старух, стариков и детей особенно странно выглядели на этой
дороге молодые женщины в модных пальто, жалких и пропыленных, с модными,
сбившимися набок пыльными прическами. А в руках узлы, узелки, узелочки; пальцы
судорожно сжаты и дрожат от усталости и голода.
Все это двигалось на восток, а с востока навстречу по обочинам шоссе шли молодые
парни в гражданском, с фанерными сундучками, с дерматиновыми чемоданчиками, с
заплечными мешками, – шли мобилизованные, спешили добраться до своих заранее
назначенных призывных пунктов, не желая, чтоб их сочли дезертирами, шли на смерть,
навстречу немцам. Их вели вперед вера и долг; они не знали, где на самом деле немцы, и не
верили, что немцы могут оказаться рядом раньше, чем они успеют надеть обмундирование и
взять в руки оружие… Это была одна из самых мрачных трагедий тех дней – трагедия
людей, которые умирали под бомбежками на дорогах и попадали в плен, не добравшись до
своих призывных пунктов.
А по сторонам тянулись мирные леса и рощицы. Синцову в тот день врезалась в память
одна простая картина. Под вечер он увидел небольшую деревушку. Она раскинулась на
низком холме; темно-зеленые сады были облиты красным светом заката, над крышами изб
курились дымки, а по гребню холма, на фоне заката, мальчики гнали в ночное лошадей.
Деревенское кладбище подступало совсем близко к шоссе. Деревня была маленькая, а
кладбище большое – целый холм был в крестах, обломанных, покосившихся, старых,
вымытых дождями и снегами. И эта маленькая деревня, и это большое кладбище, и
несоответствие между тем и другим – все, вместе взятое, потрясло душу Синцова. Острое и
болезненное чувство родной земли, которая где-то там, позади, уже истоптана немецкими
сапогами и которая завтра может быть потеряна и здесь, переворачивало сердце. То, что
видел Синцов за последние два дня, говорило ему: да, немцы могут прийти и сюда, – и,
однако, представить себе эту землю немецкой было невозможно. Такое множество
безвестных предков – дедов, прадедов и прапрадедов – легло под этими крестами, один на
другом, веками, что эта земля была своей вглубь на тысячу сажен и уже не могла, не имела
права стать чужой.
Никогда потом Синцов не испытывал такого изнурительного страха: что же будет
дальше?! Если все так началось, то что же произойдет со всем, что он любит, среди чего рос,
ради чего жил, со страной, с народом, с армией, которую он привык считать непобедимой, с
коммунизмом, который поклялись истребить эти фашисты, на седьмой день войны
оказавшиеся между Минском и Борисовом?
Он не был трусом, но, как и миллионы других людей, не был готов к тому, что
произошло. Большая часть его жизни, как и жизни этих других людей, прошла в лишениях,
испытаниях, борьбе, поэтому, как выяснилось потом, страшная тяжесть первых дней войны
не смогла раздавить их души. Но в первые дни эта тяжесть многим из них показалась
нестерпимой, хотя они же сами потом и вытерпели ее.
Полтора года назад, когда Синцову вместо демобилизации предложили остаться в
кадрах, это не обрадовало его, но он согласился: дивизия, в которую он был призван, стояла