Page 204 - Живые и мертвые
P. 204
ходячий.
– Придется валенки надевать, в сапоги не влезу, – сказал Серпилин, не совсем уверенно
вставая на ноги.
Привычки въедаются на всю жизнь, и слово «валенки» казалось ему нелепым рядом со
словом «парад».
– Так ведь нам с тобой не маршировать, нас на трибуны, в гости, звали.
– А звали? – недоверчиво спросил Серпилин.
– Звали, звали! – рассмеялся Максимов и похлопал себя по карману гимнастерки. – Вот
они тут, пригласительные! У меня же друзей пол-Москвы, а главное – пол-ПУРа!
– Раз так, одеваюсь, – сказал Серпилин, тоже невольно улыбаясь и с удовольствием
глядя на Максимова.
Полковой комиссар Максимов был из тех, на кого заглядываются не только женщины,
но и мужчины: высокий, молодой, широкоплечий, с лицом, привлекавшим внимание не
столько красотой, сколько силой. И друзей у него действительно было пол-Москвы.
Серпилин уже успел в этом убедиться, хотя так еще и не разобрался до конца, кем был его
сосед: то ли просто счастливчиком, то ли человеком такого на редкость веселого мужества,
что невольно казалось – ему все легко достается. А вернее всего – полковой комиссар
Максимов был и тем и другим сразу. В тридцать лет у него было уже три боевых ордена, и за
каждым из них стояло особое стечение обстоятельств, про которое потом, если человек
остается жив, говорят, что ему повезло. Дважды – на Халхин-Голе и на финской войне – он
начинал с того, что ехал туда инспектором ПУРа, а кончал тем, что воевал как комиссар
полка. Июнь сорок первого года опять застал его в инспекторской поездке по Особому
западному округу. На этот раз он в первый же день войны заменил убитого комиссара
дивизии, месяц с боями шел через немцев и, уже прорвавшись, был тяжело ранен в живот.
После нескольких операций, сидя на свирепой диете и смеясь над ней, он жил в госпитале
рядом с Серпилиным – как какой-то живой праздник, не унывавший сам и не дававший
унывать другим.
Его обещали выписать через неделю с ограниченной годностью, но он смеялся и над
этим, как надо всем остальным, и, похохатывая, говорил Серпилину, что не только поедет на
фронт, но и вдобавок словчит попасть обратно в свою же собственную дивизию.
Только по ночам, – и этого не знал никто, кроме Серпилина, – неунывающий полковой
комиссар Максимов, когда его никто не видел и не слышал, скрючившись, сидел на койке и
часами не спал от боли.
Обмундирование Серпилина, как выздоравливающего, висело здесь же, в палате, в
гардеробе. Надев бриджи и новую гимнастерку с генеральскими петлицами и двумя
привинченными к ней орденами Красного Знамени – старым и позавчера полученным, он
подошел к зеркалу и пригладил руками свои редкие желтовато-седые волосы. Потом присел
на стул, осторожно вдвинул ноги в валенки, с неодобрительной усмешкой посмотрел на них
и сказал Максимову:
– Коли не шутишь, готов!
К Центральному телеграфу, где стояло оцепление, не пропускавшее дальше ни одной
машины, они подъехали в половине восьмого.
По всей улице Горького, от площади Маяковского до самого телеграфа, стояли в два
ряда танки. Их было не больше бригады, но вид танков порадовал Серпилина: все это были
серьезные машины – «тридцатьчетверки» и KB, а не Т-26, которые немцы жгли почем зря в
начале войны.
– Дальше не пускают. Здесь мои знакомства кончаются, – сказал Максимов, когда они
вылезли из «эмки». – Дотопаем?
– Раз приехали, дотопаем, – сказал Серпилин и покосился на танки.
Около головного, из люка которого высовывалось зачехленное знамя, стоял
командир-танкист в перетянутом ремнями черном полушубке. Лицо его показалось
Серпилину знакомым; у него была такая память на лица, что он помнил их, даже когда хотел