Page 56 - На западном фронте без перемен
P. 56
понимаем, но чувствуем, что это какие-то хорошие, ласковые слова. Быть может, мы кажемся
им совсем молоденькими. Та худенькая, смуглая гладит меня по голове и говорит то, что
обычно говорят все француженки:
— La guerre... Grand malheur... Pauvres garcons...
Я крепко держу ее за локоть и касаюсь губами ее ладони. Ее пальцы смыкаются на моем лице.
Она наклонилась ко мне так близко. Вот ее волнующие глаза, нежно смуглая кожа и яркие
губы. Эти губы произносят слова, которых я не понимаю. Глаза я тоже не совсем понимаю, —
они обещают нечто большее, чем то, чего мы ожидали, идя сюда.
Рядом, за стенкой, есть еще комнаты. По пути я вижу Леера с его блондинкой; он крепко
прижал ее к себе и громко смеется. Ведь ему все это знакомо. А я, я весь во власти
неизведанного, смутного и мятежного порыва, которому вверяюсь безраздельно. Мои чувства
необъяснимо двоятся между желанием отдаться забытью и вожделением. У меня голова
пошла кругом, я ни в чем не нахожу точки опоры. Наши сапоги мы оставили в передней,
вместо них нам дали домашние туфли, и теперь на мне нет ничего, что могло бы вернуть мне
свойственную солдату развязность и уверенность в себе: ни винтовки, ни ремня, ни мундира,
ни фуражки. Я проваливаюсь в неведомое, — будь что будет, — мне все-таки страшновато.
У худенькой, смуглой шевелятся брови, когда она задумывается, но когда она говорит, они у
нее не двигаются. Порой она не договаривает слово до конца, оно замирает на ее губах или так
и долетает до меня недосказанным, — как недостроенный мостик, как затерявшаяся
тропинка, как упавшая звезда. Что знал я об этом раньше? Что знаю сейчас?.. Слова этого
чужого языка, которого я почти не понимаю, усыпляют меня, стены полуосвещенной комнаты
с коричневыми обоями расплываются, и только склоненное надо мной лицо живет и светится
в сонной тишине.
Как бесконечно много можно прочесть на лице, если еще час назад оно было чужим, а сейчас
склонилось над тобой, даря тебе ласку, которая исходит не от него, а словно струится из
ночной темноты, из окружающего мира, из крови, лишь отражаясь в этом лице. Она разлита
во всем, и все вокруг преображается, становится каким-то необыкновенным; я почти с
благоговением смотрю на свою белую кожу, когда на нее падает свет лампы и прохладная
смуглая рука ласково гладит ее.
Как все это не похоже на бордели для рядовых, которые нам разрешается посещать и где
приходится становиться в длинную очередь. Мне не хочется вспоминать о них, но они
невольно приходят мне на ум, и мне становится страшно: а вдруг я уже никогда не смогу
отделаться от этих воспоминаний?
Но вот я ощущаю губы худенькой, смуглой и нетерпеливо тянусь к ним навстречу, и закрываю
глаза, словно желая погасить в памяти все, что было: войну, ее ужасы и мерзости, чтобы
проснуться молодым и счастливым; я вспоминаю девушку на афише, и на минуту мне
кажется, что вся моя жизнь будет зависеть от того, смогу ли я обладать ею. И я еще крепче
сжимаю держащие меня в объятиях руки, — может быть, сейчас произойдет какое-то чудо.
Через некоторое время все три пары каким-то образом снова оказываются вместе. У Леера
необыкновенно приподнятое настроение. Мы сердечно прощаемся и суем ноги в сапоги.
Ночной воздух холодит наши разгоряченные тела. Тополя высятся черными великанами и
шелестят листвой. На небе и в воде канала стоит месяц. Мы не бежим, мы идем рядом друг с
другом большими шагами.
Леер говорит:
— За это не жалко отдать буханку хлеба.
Я не решаюсь говорить, мне даже как-то невесело.
Вдруг мы слышим чьи-то шаги и прячемся за куст.
Шаги приближаются, кто-то проходит вплотную мимо нас. Мы видим голого солдата, в одних
сапогах, точь-в-точь как мы, под мышкой у него пакет, он мчится во весь опор. Это Тьяден, он
спешит наверстать упущенное. Вот он уже скрылся из виду.
Мы смеемся. То-то завтра будет ругани!
Никем не замеченные, мы добираемся до своих тюфяков.