Page 60 - На западном фронте без перемен
P. 60

—  Дорогой мой мальчик, — тихо говорит мать.
                Мы в нашей семье никогда не были особенно нежны друг с другом, — это не принято у
                бедняков, чья жизнь проходит в труде и заботах. Они понимают эти вещи по-своему, они не
                любят постоянно твердить друг другу о том, что им и без того известно. Если моя мать назвала
                меня «дорогим мальчиком», то для нее это то же самое, что для других женщин —
                многословные излияния. Я знаю наверняка, что кроме этой банки с вареньем у нее давно уже
                нет ничего сладкого и что она берегла ее для меня, так же как и то, уже черствое печенье,
                которым она меня сейчас угощает. Наверно, достала где-нибудь по случаю и сразу же
                отложила для меня.
                Я  сижу  у  ее  постели,  а  за  окном  в  саду  ресторанчика,  что  находится  напротив,  искрятся
                золотисто-коричневые  каштаны.  Я  делаю долгие вдохи  и выдохи и твержу  про  себя:  «Ты
                дома, ты дома».
                Но я все еще не могу отделаться от ощущения какойто скованности, все еще не могу
                свыкнуться со всем окружающим. Вот моя мать, вот моя сестра, вот ящик с бабочками, вот
                пианино красного дерева, но сам я как будто еще не совсем здесь. Между нами какая-то
                завеса, что-то такое, что еще надо переступить.
                Поэтому я выхожу из спальни, приношу к постели матери мой ранец и выкладываю все, что
                привез: целую головку сыра, которую мне раздобыл Кат, две буханки хлеба, три четверти
                фунта масла, две банки с ливерной колбасой, фунт сала и мешочек риса.
                —  Вот возьмите, это вам, наверно, пригодится.

                Она кивает.
                —  Здесь, должно быть, плохо с продуктами? — спрашиваю я.

                —  Да, не особенно хорошо. А вам там хватает?
                Я улыбаюсь и показываю на свои гостинцы:

                —  Конечно, не каждый день так густо, но жить все же можно.
                Эрна уносит продукты. Вдруг мать берет меня порывистым движением за руку и запинаясь
                спрашивает:
                —  Очень плохо было на фронте, Пауль? Мама, как мне ответить на твой вопрос? Ты никогда
                не поймешь этого, нет, тебе этого никогда не понять. И хорошо, что не поймешь. Ты
                спрашиваешь, плохо ли там. Ах, мама, мама! Я киваю головой и говорю:

                —  Нет, мама, не очень. Ведь нас там много, а вместе со всеми не так уж страшно.
                —  Да, а вот недавно тут был Генрих Бредемайер, так он рассказывал такие ужасы про фронт,
                про все эти газы и прочее.
                Это говорит моя мать. Она говорит: «все эти газы и прочее». Она не знает, о чем говорит, ей
                просто страшно за меня. Уж не рассказать ли ей, как мы однажды наткнулись на три
                вражеских окопа, где все солдаты застыли в своих позах, словно громом пораженные?
                На брустверах, в убежищах, везде, где их застала смерть, стояли и лежали люди с синими
                лицами, мертвецы.

                —  Ах, мама, мало ли что люди говорят, — отвечаю я, — Бредемайер сам не знает, что плетет.
                Ты же видишь, я цел и даже поправился.

                Нервная дрожь и страхи матери возвращают мне спокойствие. Теперь я уже могу ходить по
                комнатам, разговаривать и отвечать на вопросы, не опасаясь, что мне придется прислониться
                к стене, потому что все вокруг вдруг снова станет мягким как резина, а мои мускулы —
                дряблыми как вата.
                Мать хочет подняться с постели, и я пока что ухожу на кухню к сестре.

                —  Что с ней? — спрашиваю я.
                Сестра пожимает плечами:
                —  Она лежит уже несколько месяцев, но не велела писать тебе об этом. Ее смотрело
   55   56   57   58   59   60   61   62   63   64   65