Page 109 - Петр Первый
P. 109
платье, и живет она у него в чулане… По вся дни оба пьяны, на скрипке и тарелках
играют, он высовывается в окошко и кричит бешеным голосом, что на него накатил
святой дух… И пришедшим к нему пророчит и велит целовать себя в низ живота…
Господи, как минуту спокойным быть, когда здесь уже сатана ликует!.. Прошу великих
государей указом вершить Квирина Кульмана, – сжечь его живым с книгами…
Все повернули головы к Петру, и он понял, что дело с Кви-риным Кульманом давно
приговорено. Он прочел это в спокойных глазах матери. Один Ромодановский
неодобрительно шевелил усами. Петр сел прямо, рука потянулась – грызть ноготь. Так в
первый в жизни раз от него потребовали государственного решения. Было страшно, но
уже гневный холодок подступил к сердцу. Вспомнил – недавние разговоры у Лефорта,
полные достоинства умные лица иностранцев… Вежливое презрение… «Россия слишком
долго была азиатской страной, – говорил Сидней (на следующий день), – у вас боятся
европейцев, но для вас нет опаснее врагов, чем вы сами…» Вспомнил, как было стыдно
слушать… (Велел тогда подарить Сиднею соболью шубу, и – чтобы к Лефорту более не
ходил, ехал бы в Архангельск.) А что сказал бы англичанин, слушая эти речи? Срыть
кирки и костелы в слободе? Вспомнил – летом в раскрытые окна доносилось
дребезжание колокола на немецкой кирке… В этом раннем звоне – честность и порядок,
запах опрятных домиков на Кукуе, кружевная занавеска на окне Анны Монс… Ты и ее
тоже бы сжег, живой мертвец, черный ворон! Кучи пепла оставил бы на Кукуе! (Теперь
уже Петр жег глазами патриарха.) Но сильнее гнева (не Лефортовы ли уроки?) –
поднялись упорство и хитрость. Ладно, – бояре-правители, – бородачи! Накричать на них
было недолго, – повалятся на ковер мордами, расплачется матушка, уткнется патриарх
носом в колени, а сделают все-таки по-своему, да еще и с деньгами поприжмут…
– Святейший отец, – сказал Петр с приличным гневом (у Натальи Кирилловны изумленно
поднялись брови), – горько, что нет между нами единомыслия… Мы в твое христианское
дело не входим, а ты в наше военное дело входишь… Замыслы наши, может быть,
великие, – а ты их знаешь? Мы моря хотим воевать… Полагаем счастье нашей страны в
успехах морской торговли. Сие – благословение господне… Мне без иноземцев в военном
деле никак нельзя… А попробуй тронь их кирки да костелы, – они все разбегутся… Это
что же… (Он стал глядеть на бояр поочередно.) Крылья мне подшибаете?
Удивились бояре, что Петр говорил столь мужественно. «Ого, – переглянулись, – вот
какой!.. Крутенек!..» Ромодановский кивал: «Так, так, истинно». Патриарх подался сухим
носом к трону и крикнул с великой страстью:
– Великий государь! не отымай у меня сатанинского еретика Квирина Кульмана…
Петр насупился. Чувствовал – в этом надо уступить бородачам… Наталья Кирилловна
пролепетала: «Государь-батюшка», – и ладони сложила моляще… Покосился на
Ромодановского, – тот слегка развел руками…
– До Кульмана нам дела нет, – сказал Петр, – отдаю его тебе головой. (Патриарх сел,
изнеможенно закрыл глаза.) А теперь вот что, бояре, – нужно мне восемь тысяч рублев
на военные да на корабельные надобности…
…Выходя из дворца, Петр взял к себе в сани Федора Юрьевича Ромодановского и поехал
к нему на двор, на Лубянку, обедать.
Из деревни Мытищи в кремлевский дворец привезли бабу Воробьиху для молодой
царицы. Евдокия до того ей обрадовалась, – приказала бабу прямо из саней вести в
опочивальню. Царицына спаленка помещалась в верхней бревенчатой пристройке, – в
два слепенькие окошечка, занавешенные от солнца. На жаркой лежанке бессменно
дремала в валенках и в шубейке баба-повитуха. У Евдокии вот-вот должны были начаться
роды, и уже несколько дней она не вставала с лебяжьих перин. Конечно, хотелось бы
передохнуть от душного закута, – прокатиться в санках по снежной Москве, где сизые
дымы, низкое солнце, плакучие серебряные ветви из переулков задевают за дугу… Но
старая царица и все женщины вокруг, – боже упаси, какое там катанье! Лежи, не
шевелись, береги живот, – царскую ведь плоть носишь… Дозволено было только слушать
сказки с божественным окончанием… Плакать – и то нельзя: младенец огорчится…
Воробьиха вошла истово, но бойко. Баба была чистая, в новых лаптях, под холщовой
юбкой носила для аромату пучок шалфею. Губы мягкие, взор мышиный, лицо хоть и
старое, но румяное, и говорила – без умолку… С порога зорко оглядела, все приметила,