Page 334 - Петр Первый
P. 334
Он шаткой рысцой пошел к ручью, – в страхе расстегивал на груди пуговички камзола…
«Боже, боже, как он узнал? Спрятать, бросить немедля…» Пальцы путались в кружевах,
добрался до медальона – на шелковом шнуре, силился оборвать, – шнур больно врезался
в шею… (Петр торчал на холме, – глядел вслед.) Кенигсек успокоительно закивал ему, –
что, дескать, сейчас принесу… Через глубокий ручей, шумящий между гранитными
валунами, было переброшено – с берега на берег – бревно. Кенигсек пошел по нему,
башмаки, измазанные в глине, скользили. Он все дергал за шнур. Оступился, отчаянно
взмахнул руками, полетел навзничь в ручей.
– Вот дурень пьяный, – сказал Петр.
Подождали. Алексашка нахмурился, озабоченно спустился с холма.
– Петр Алексеевич, беда, кажись… Придется людей позвать…
Кенигсека не сразу нашли, хотя в ручье всего было аршина два глубины. Видимо, падая,
он ударился затылком о камень и сразу пошел на дно. Солдаты притащили его к шатру,
положили у костра. Петр принялся сгибать ему туловище, разводить руки, дул в рот…
Нелепо кончил жизнь посланник Кенигсек… Расстегивая на нем платье, Петр
обнаружил на груди, на теле, медальон – величиной с детскую ладонь. Обыскал карманы,
вытащил пачку писем. Сейчас же пошел с Алексашкой в шатер.
– Господа офицеры, – громко сказал Меньшиков, – кончай пировать, государь желает ко
сну…
Гости торопливо покинули палатку (кое-кого пришлось волочь под мышки – шпорами по
земле). Здесь же, среди недоеденных блюд и догорающих свечей, Петр разложил мокрые
письма. Ногтями отодрал крышечку на медальоне, – это был портрет Анны Монс, дивной
работы: Анхен, как живая, улыбалась невинными голубыми глазами, ровными зубками.
Под стеклом вокруг портрета обвивалась прядка русых волос, так много целованных
Петром Алексеевичем. На крышечке, внутри, иголкой было нацарапано по-немецки:
«Любовь и верность».
Отколупав также и стекло, пощупав прядку волос, Петр бросил медальон в лужу вина на
скатерти. Стал читать письма. Все они были от нее же к Кенигсеку, глупые, слащавые, –
размягшей бабы.
– Так, – сказал Петр. Облокотился, глядел на свечу. – Ну, скажи, пожалуйста.
(Усмехаясь, качал головой.) Променяла… Не понимаю… Лгала. Алексашка, лгала-то
как… Всю жизнь, с первого раза, что ли?.. Не понимаю… «Любовь и верность»!..
– Падаль, мин херц, стерва, кабатчица… Я давно хотел тебе рассказать…
– Молчи, молчи, этого ты не смеешь… Пошел вон.
Набил трубочку. Опять облокотился, дымя. Глядел на валяющийся в луже портретик, –
«к тебе через забор лазил… сколько раз имя твое повторял… доверяясь, засыпал на
горячем твоем плече… Дура и дура… Кур тебе пасти… Ладно… Кончено…» Петр махнул
рукой, встал, бросил трубку. Повалившись на скрипящую койку, прикрылся бараньим
тулупом.
Крепость Нотебург переименовали в Шлиссельбург – ключ-город. Завалили пролом,
поставили деревянные кровли на сгоревших башнях. Посадили гарнизон. Войска пошли
на зимние квартиры. Петр вернулся в Москву.
У Мясницких ворот под колокольный перезвон именитые купцы и гостиная сотня с
хоругвями встретили Петра. На сто сажен Мясницкая устлана красным сукном. Купцы
кидали шапки, кричали по-иностранному: «Виват!» Петр ехал, стоя, в марсовой
золоченой колеснице, за ним волочили по земле шведские знамена, шли пленные,
опустив головы. На высокой колымаге везли деревянного льва, на нем верхом сидел
князь-папа Никита Зотов, в жестяной митре, в кумачовой мантии, держал меч и штоф с
водкой.
Две недели пировала Москва, – как и полагалось по сему случаю. Немало почтенных
людей занемогло и померло от тех пиров. На Красной площади пекли и кормили
пирогами посадских и горожан. Пошел слух, что царь велел выдавать вяземские