Page 253 - Поднятая целина
P. 253
Давыдов смотрел на пролегшую мимо кузницы дорогу, на воробьев, купавшихся в
пыли. Лицо его крыла заметная бледность, на шелушащихся скулах выступили синеватые
пятна.
— Ну, кончай базар! — невнятно сказал он и повернулся к Шалому. — Без тебя тошно
старик!
— А оно, когда с похмелья стошнит, человеку легче становится, — как бы вскользь
сказал Шалый.
Несколько оправившись от смущения и неловкости, Давыдов сухо заговорил:
— Ты мне давай доказательства, что Островнов — участник. Без доказательств и
фактов это похоже на клевету. Обидел тебя Островнов, а ты на него и капаешь, факт! Ну,
какие у тебя доказательства? Говори!
— Болтаешь ты, парень, глупости, — сурово ответил Шалый. — Какая у меня может
быть обида на Лукича? За трудодни? Так я своего все одно не упущу, я свое получу. А
доказательствов у меня нету, под кроватью у Хопровых я не лежал, когда его бабу, а мою
куму убивали-казнили.
Старик прислушался к шороху за стеной и неожиданно легко поднял с земли свое
могучее, коренастое тело. С минуту он стоял, чутко прислушиваясь, потом ленивым
движением снял через голову грязный кожаный фартук, сказал:
— Вот что, парень, пойдем-ка ко мне, холодненького молочка по кружке выпьем да
там, в прохладе, и закончим наш разговор. Секретно скажу тебе… — Он наклонился к
Давыдову. Гулкий шепот его, вероятно, был слышен в ближайших дворах хутора: — Этот
чертенок мой не иначе подслушивает… Он всякой дыре гвоздь и поговорить с человеком
сроду не даст, так свои уши и наставляет. Господи боже мой, сколько разного тиранства от
него принимаю — нет числа. И неслух-то он, и лентяй и баловен без конца-краю, а к
кузнецкому делу способный, то есть, окончательно! За что ни ухватится, чертенок, — все
сделает! К тому же сиротка. Через это и терплю все его тиранства, хочу из него человека
сделать, чтобы моему умению наследник был.
Шалый прошел в кузницу, бросил фартук на черный от копоти верстак, коротко сказал
Давыдову: «Пошли!» — и зашагал к дому.
Давыдову хотелось бы поскорее остаться одному, чтобы поразмыслить обо всем, что
услышал от Шалого, но разговор, касающийся убийства Хопровых, не был закончен, и он
пошел следом за развалисто, медвежковато шагавшим кузнецом.
Молчать всю дорогу Давыдов почел неудобным, потому и спросил:
— Какая у тебя семья, Сидорович?
— Я да моя глухая старуха, вот и вся семья.
— Детей не было?
— Смолоду было двое, но не прижились на этом свете, померли. А третьего баба
мертвенького родила и с той поры перестала носить. Молодая была, здоровая, а вот что-то
заклинило ей, заколодило, и — шабаш! Что мы только не делали, как ни старались, а все без
толку. Баба в те годы пешком в Киев ходила, в лавру, дитенка вымаливать, все одно не
помоглось. Перед уходом я ей сказал: «Ты мне хучь хохленочка оттуда в подоле
принеси». — Шалый сдержанно хмыкнул, закончил: — Обозвала она меня черным дураком,
помолилась на образа и пошла. С весны до осени проходила, только все без толку. С той
поры и стал я разных сиротков воспитывать и приучать к кузнечному делу. Темно люблю
детишечек, а вот не привел господь на своих порадоваться; так-то бывает, парень…
В опрятной горенке было полутемно, тихо и прохладно. Сквозь щели закрытых от
солнца ставней сочился желтый свет. От недавно вымытых полов пахло чебрецом и слегка
— полынью. Шалый сам принес из погреба запотевшую корчагу молока, поставил на стол
две кружки, вздохнул:
— Хозяйка моя на огород откомандировалась. И жара ее, старую холеру, не берет…
Так ты спрашиваешь, какие у меня доказательства? Скажу окончательно: утром, когда
Хопровых побили, пошел я поглядеть на убитых, покойная баба Хопрова мне как-никак