Page 287 - Поднятая целина
P. 287
дрожание в ногах получается и в поясницу колики вступают. Я из-за этого Трофима, можно
сказать, последнего здоровья лишаюсь и, очень даже просто, могу в отхожем месте
помереть! Бывало-то, орлом я сидеть мог хоть полсуток, а теперь впору просить
кого-нибудь, чтобы под мышки меня держали… Вот до какой срамоты довел меня этот
проклятущий Трофим! Тьфу!
Щукарь ожесточенно сплюнул и, шаря в сене руками, долго что-то бормотал и
чертыхался.
— Надо, дед, жить по-культурному, уборной пользоваться, а не скитаться за
сараями, — посмеиваясь, посоветовал Давыдов.
Щукарь грустно взглянул на него, безнадежно махнул рукой.
— Не могу! Душа не позволяет. Я тебе не городской житель. Я всею жизню привык на
воле нужду править, чтобы, значит, ветерком меня кругом обдувало! Зимой, в самый лютый
мороз, и то меня в катух не загонишь, а как в ваше нужное помещение зайду, меня от
тяжелого духа омороком шибает, того и гляди упаду.
— Ну, тут уже я тебе ничем помочь не могу. Устраивайся как знаешь. А сейчас
запрягай в линейку жеребцов и поезжай в станицу за землемером. Нужен он нам до зарезу.
Лукич, ты знаешь, где живет на квартире Шпортной?
Не получив ответа, Давыдов оглянулся, но Островнова и след простыл: по опыту зная,
как долги бывают сборы Щукаря, он пошел на конюшню запрягать жеребцов.
— В станицу смотаться в один секунд могу, это мне — пара пустяков, — заверил дед
Щукарь. — Но вот ты растолкуй мне один вопрос, товарищ Давыдов: почему это всякая
предбывшая кулацкая животина, вся, как есть, — характером в своих хозяев, то есть ужасная
зловредная и хитрая до последних возможностев? Взять хотя бы этого супостата Трофима:
почему он ни разу не поддал под кобчик, ну, скажем, Якову Лукичу, а все больше на мне
упражняется? Да потому, что он в нем свою кулацкую родню унюхал, вон он его и не
трогает, а на мне всю злобу вымещает.
Или возьмем любую кулацкую корову: сроду она колхозной доярке столько молока не
даст, как своей любезной раскулаченной хозяйке давала. Ну, это, сказать, и правильно:
хозяйка ее кормила и свеклой, и помоями, и протчими фруктами, а доярка кинет ей шматок
сухого, прошлогоднего сена и сидит, дремлет над выменем, молока дожидается.
А возьми ты любого кулацкого кобеля: почему он на одну бедноту кидается, какая в
рванье ходит? Ну, хотя бы, скажем, на меня? Вопрос сурьезный. Я спросил насчет этого у
Макара, а он говорит: «Это — классовая борьба». А что такое классовая борьба — не
объяснил, засмеялся и пошел по своим делам. Да на черта же она мне нужна, эта классовая
борьба, ежли по хутору ходишь и на каждого кобеля с опаской оглядываешься? На лбу же у
него не пропечатано: честный он кобель или раскулаченной сословности? А ежли он,
кулацкий кобель, мой классовый враг, как объясняет Макар, то что я должен делать?
Раскулачивать его! А как ты, к придмеру, будешь его раскулачивать, то есть с живого с него
шубу сымать? Никак невозможно! Он с тебя скорее шкуру за милую душу спустит. Значит,
вопрос ясный: сначала этого классового врага надо на шворку, а потом уж и шубу с него
драть. Я предложил надысь Макару такое предложение, а он говорит: «Этак ты, глупый
старик, половину собак в хуторе перевешаешь». Только кто из нас с ним глупой — это
неизвестно, это ишо вопрос. По-моему, Макар трошки с глупинкой, а не я… Заготсырье
принимает на выделку собачьи шкуры? Принимает! А по всей державе сколько
раскулаченных кобелей мотается без хозяев и всякого присмотра? Мильены! Так ежли с них
со всех шкуры спустить, потом кожи выделать, а из шерсти навязать чулков, что получится?
А то получится, что пол-России будет ходить в хромовых сапогах, а кто наденет чулки из
собачьей шерсти — на веки веков вылечится от ревматизьмы. Про это средство я ишо от
своей бабушки слыхал, надежнее его и на свете нету, ежли хочешь знать. Да об чем там
толковать, я сам страдал ревматизьмой, и только собачьи чулки меня и выручают. Без них я
бы давно раком лазил.
— Дед, ты думаешь сегодня в станицу ехать? — поинтересовался Давыдов.