Page 302 - Поднятая целина
P. 302

худой  конец,  яишни  с  салом,  только  вволю…  Вареники  со  сметаной  —  тоже  святая  еда,
               лучше  любого  причастия,  особливо  когда  их,  милушек  моих,  положат  тебе  в  тарелку
               побольше, да ишо раз побольше, этак горкой, да опосля нежно потрясут эту тарелку, чтобы
               сметана  до  дна  прошла,  чтобы  каждый  вареник  в  ней  с  ног  до  головы  обвалялся.  А  ишо
               милее,  когда  тебе  не  в  тарелку  будут  эти  варенички  класть,  а  в  какую-нибудь  глубокую
               посудину, чтобы было где ложке разгуляться!»
                     Дед  Щукарь  никогда  не  отличался  чревоугодием,  он  просто  был  голоден.  За  свою
               долгую  и  безрадостную  жизнь  он  редко  ел  досыта  и  только  во  сне  объедался  разными
               вкусными,  на  его  взгляд,  кушаньями.  То  снилось  ему,  будто  ест  он  вареную  баранью
               требушку,  то  —  сворачивает  трубкой  и,  обмакнув  в  каймак,  отправляет  в  рот  огромный
               ноздреватый  блин,  то  —  спеша  и  обжигаясь,  без  устали  хлебает  он  наваристую  лапшу  с
               гусиными потрохами… Да мало ли что ни снилось ему длинными, как у всякого голодного,
               ночами, но просыпался он после таких снов неизменно грустным, иногда даже злым, говорил
               про  себя:  «Приснится  же  такая  скоромина  ни  к  селу  ни  к  городу!  Одна  надсмешка,  а  не
               жизня: во сне, изволь радоваться, такую лапшу наворачиваешь, что ешь не уешься, а въяве
               — старуха тюрю тебе под нос сует, будь она трижды, анафема, проклята, эта тюря!»
                     После  таких  снов  дед  Щукарь  до  завтрака  потихоньку  облизывал  сухие  губы,  а  во
               время  скудного  завтрака  горестно  вздыхал  и  вяло  орудовал  щербатой  ложкой,  рассеянно
               вылавливая в миске кусочки картофеля.
                     Лежа под кустом, Щукарь еще долго думал о том, что может быть в бригаде подано на
               обед, а потом некстати вспомнил, как он наелся на поминках по матери Якова Лукича, и,
               окончательно растравив себя воспоминаниями о съеденной пище, вдруг снова ощутил такой
               острый приступ голода, что дремоту с него как рукой сняло, и он остервенело плюнул, вытер
               бороденку и стал ощупывать ввалившийся живот, а потом вслух заговорил:
                     — Кусочек  хлеба  и  кружка  кислого  молока  —  да  разве  же  это  еда  для  настоящего
               мужчины-призводителя? Одна воздушность, а не еда! Час назад живот у меня был тугой, как
               цыганский бубен, а зараз? А зараз он к хребтине прирос. Господи боже ты мой! И всею-то
               жизню об куске хлеба насучного думаешь, о том, чем бы чрево набить, а жизня протекает,
               как вода скрозь пальцев, и не приметишь, как она к концу подберется… Давно ли проезжал я
               по этой Червленой балке! Тогда терны цвели во всю ивановскую, белой кипенью вся балка
               взялась! Дунет тогда, бывало, ветер, и белый духовитый цвет летит по балке, кружится, как
               снег в сильную метель. Вся дорога внизу была укрытая белым, и пахло лучше любой бабьей
               помады, а зараз почернел этот вешний цвет, исчезнул, сгинул окончательно и неповоротно!
               Вот так и моя никудышная жизня под старость взялась чернотой, и вскорости уже придется
               бедному  Щукарю  стоптанные  копыта  откидывать  на  сторону,  тут  уж  ни  хрена  не
               поделаешь…
                     На  этом  философски-лирические  размышления  деда  Щукаря  закончились.  Жалость  к
               самому  себе  обуяла  Щукаря,  он  немного  всплакнул,  высморкался,  вытер  рукавом  рубахи
               покрасневшие глаза и стал дремать. От печальных дум его всегда тянуло на сон.
                     Засыпая  и  даже  в  этом  состоянии оставаясь верным  своему  характеру,  он  сладостно
               заулыбался,  блаженно  щуря  глаза,  подумал  сквозь  сон:  «Непременно  будет  у  Дубцова  в
               бригаде свежая баранина на обед, чует мое сердце! Ну, четыре фунта за присест я, конечно,
               не  уберу,  это  я малость  погорячился  и примахнул  лишку,  а  три  фунта  или,  скажем,  три  с
               половиной  —  с  маху  без  единой  передышки!  Была  бы  эта  баранинка  на  столе,  а  там  уж
               Щукарь, небось, не промахнется и мимо рта не пронесет, будьте спокойные!»
                     Часам к трем жара достигла предела. Сухой, горячий ветер, поднявшись с востока, нес
               в Червленую балку раскаленный воздух, и от недавней прохлады вскоре не осталось там и
               следа. А тут еще солнце, перемещаясь на запад, словно бы преследовало Щукаря: он спал,
               лежа на животе, уткнувшись лицом в свернутый зипунишко, и как только солнечные лучи
               начинали нащупывать, а затем и ощутимо покалывать сквозь дырявую рубашку его худую
               спину, —  он  в  полусне  слегка  перемещался  в  тень;  но  через несколько минут  докучливое
               солнце  снова  начинало  нещадно  жечь  стариковскую  спину,  и  Щукарю  снова приходилось
   297   298   299   300   301   302   303   304   305   306   307