Page 376 - Поднятая целина
P. 376

В ноздри Нагульнову ударил теплый запах жилья и свежих хмелин. Но некогда было
               ему  разбираться  в  запахах  и  ощущениях.  Держа  в  правой  руке  наган,  он  левой  быстро
               нащупал  створку  двери  в  горенку,  ударом  ноги  вышиб  эту  запертую  на  легкую  задвижку
               дверь.
                     — А ну, кто тут, стрелять буду!
                     Но выстрелить не успел: следом за его окриком возле порога грянул плескучий взрыв
               ручной гранаты и, страшный в ночной тишине, загремел рокот ручного пулемета. А затем —
               звон выбитой оконной рамы, одинокий выстрел во дворе, чей-то вскрик…
                     Сраженный,  изуродованный  осколками  гранаты,  Нагульнов  умер  мгновенно,  а
               ринувшийся в горницу Давыдов, все же успевший два раза выстрелить в темноту, попал под
               пулеметную очередь.
                     Теряя сознание, он падал на спину, мучительно запрокинув голову, зажав в левой руке
               шероховатую щепку, отколотую от дверной притолоки пулей.


                     Ох,  и  трудно  же  уходила  жизнь  из  широкой  груди  Давыдова,  наискось,  навылет
               простреленной  в  четырех  местах…  С  тех  пор  как  ночью  друзья  молча,  спотыкаясь  в
               потемках, но всеми силами стараясь не тряхнуть раненого, на руках перенесли его домой, к
               нему еще ни разу не вернулось сознание, а шел уже шестнадцатый час его тяжкой борьбы со
               смертью…
                     На рассвете на взмыленных лошадях приехал районный врач-хирург, молодой, не по
               возрасту  серьезный  человек.  Он пробыл  в горнице,  где  лежал  Давыдов,  не  больше  десяти
               минут, и за это время напряженно молчавшие в кухне коммунисты гремяченской партячейки
               и многие любившие Давыдова беспартийные колхозники только раз услышали донесшийся
               из  горницы  глухой  и  задавленный,  как  во  сне,  стон  Давыдова.  Врач  вышел  на  кухню,
               вытирая  полотенцем  руки,  с  подобранными  рукавами,  бледный,  но  внешне  спокойный,  на
               молчаливый вопрос друзей Давыдова ответил:
                     — Безнадежен.  Моя  помощь  не  требуется.  Но  удивительно живуч!  Не  вздумайте  его
               переносить с места, где лежит, и вообще трогать его нельзя. Если найдется в хуторе лед…
               впрочем не надо. Но около раненого должен кто-то находиться безотлучно.
                     Следом  за  ним  из  горницы  появился  Разметнов  и  Майданников.  Губы  у  Разметнова
               тряслись, потерянный взгляд бродил по кухне, не видя беспорядочно толпившихся хуторян.
               Майданников  шел  со  склоненной  головой,  и  страшно  резко  обозначались  на  висках  его
               вздувшиеся  вены,  а  две  глубокие  поперечные  морщины  повыше  переносья  краснели,  как
               шрамы.  Все,  за  исключением  Майданникова,  толпою  вышли  на  крыльцо,  разбрелись  по
               двору в разные стороны. Разметнов стоял, навалившись грудью на калитку, свесив голову, и
               только крутые волны шевелили на его спине лопатки; старик Шалый, подойдя к плетню, в
               слепом, безрассудном бешенстве раскачивал покосившийся дубовый стоян; Демка Ушаков,
               почти вплотную прижавшись к стене амбара, как провинившийся школьник, ковырял ногтем
               обмытую дождями глину штукатурки и не вытирал катившихся по щекам слез. Каждый из
               них  по-своему  переживал  потерю  друга,  но  было  общим  свалившееся  на  всех  огромное
               мужское горе…
                     Давыдов умер ночью. Перед смертью к нему вернулось сознание. Коротко взглянув на
               сидевшего у изголовья деда Щукаря, задыхаясь, он проговорил:
                     — Чего же ты плачешь, старик? — но тут кровавая пена, пузырясь, хлынула из его рта,
               и,  только  сделав  несколько  судорожных  глотательных  движений,  привалившись  белой
               щекой  к  подушке,  он  еле  смог  закончить  фразу:  —  Не  надо…  —  и  даже  попытался
               улыбнуться.
                     А потом тяжело, с протяжным стоном выпрямился и затих…
                     …Вот  и  отпели  донские  соловьи  дорогим  моему  сердцу  Давыдову  и  Нагульнову,
               отшептала  им  поспевающая  пшеница,  отзвенела  по  камням  безымянная  речка,  текущая
               откуда-то с верховьев Гремячего буерака… Вот и все!
   371   372   373   374   375   376   377   378   379   380   381