Page 61 - Поднятая целина
P. 61
— Ну, и хорошо. Ты — парень славный, вот, стало быть, и послали. Тут, гляди, не на
один рубль добра наложено.
— Дело не в этом! Ты же понимаешь, я, черт его подери, вроде безродного: ни жены,
никого, факт! А тут — хлоп, и вот она, посылка. Трогательный факт… В письме, смотри,
сколько подписей. — Давыдов в одной руке протягивал коробку папирос, в другой держал
письмо, испещренное многочисленными подписями. Руки его дрожали.
Разметнов закурил ленинградскую папиросу, спросил:
— Ну, как ты доволен новой квартирой? Хозяйка — ничего? Насчет стирки как
устроился? Ты либо матери, что ли, принес бы постирать, а? Или с хозяйкой договорился
бы… Рубашка на тебе — шашкой не прорубишь, и потом разит, как от мореного коня.
Давыдов порозовел, вспыхнул.
— Да, есть такое дело… У Нагульного жил, как-то неудобно там… Что зашить — это я
сам, и стирал как-то тоже сам. А так вообще я еще с приезда не мылся, это факт. И фуфайка
тоже… Мыла тут нет в ларьке, просил уже хозяйку, а она говорит: «Мыла дайте». Напишу
ребятам, чтобы прислали стирального. А квартира ничего, детей нет, можно без помехи
читать и вообще…
— Так ты принеси матери, она постирает. Ты, пожалуйста, не стесняйся. Она у меня
старуха добрая.
— С этим обойдусь, не беспокойся, спасибо. Надо баню сделать для колхоза, вот это
да! Устроим, факт! Ну, ступай, организуй собрание.
Разметнов, покурив, ушел. Давыдов бесцельно переложил в посылке пакетики,
вздохнул, поправил растянувшийся ворот желто-бурой, загрязнившейся фуфайки и,
пригладив черные, зачесанные вверх волосы, стал одеваться.
По пути зашел к Нагульнову. Тот встретил его, хмуря разлатые брови, глядя в сторону.
— Скотину режут… Жалко стало собственности. Такая в мелком буржуе идет смятения
— слов не найдешь, — забормотал он, поздоровавшись. И сейчас же строго повернулся к
жене: — Ты, Гликерья, выйди зараз же отсель. Посиди трошки у хозяйки, я при тебе
гутарить не в силах.
Грустная с виду, Лушка вышла в кухню. Все эти дни, после того как с кулацкими
семьями уехал и Тимофей Рваный, она ходила как в воду опущенная. Под опухшими глазами
ее — печальная озерная синь; нос и тот заострился, как у неживой. Видно, тяжело пало на
сердце расставание с милым. Тогда, на проводах кулаков, уезжавших в студеные полярные
края, она открыто, не стыдясь, битый день слонялась возле борщевского двора, поджидая
Тимофея. И когда на-вечер из Гремячего тронулись подводы с кулацкими семьями и
пожитками, она крикнула дурным, кликушеским криком, забилась в снегу. Тимофей было
кинулся к ней от подводы, но Фрол Рваный вернул его грозным окликом. Ушел за подводой
Тимофей, часто оглядываясь на Гремячий, покусывая белые от жаркой ненависти губы.
Будто листы на тополе, отроптали ласковые Тимофеевы слова — видно, не слыхать уж
больше их Лушке. Как же бабочке не сохнуть от тоски-немочи, как не убиваться! Кто теперь
скажет ей, с любовью засматривая в глаза: «Вам эта зеленая юбка до того под стать, Луша!
Вы в ней позвончее офицерши старого времени». Иль словами бабьей песенки: «Ты
прости-прощай, красавица. Красота твоя мне очень нравится». Только Тимофей мог лестью и
сердечным бесстыдством ворохнуть Пушкину душеньку.
Мужа она с того дня вовсе зачужалась. А Макар тогда говорил спокойно, веско и
необычайно много:
— Живи у меня остатние деньки, доживай. А потом собирай свои огарки, резинки и
склянки с помадой и жарь куда хошь. Я, любя тебя, много стыдобы перетерпел, а зараз
разорвало мое терпенье! С кулацким сыном путалась — я молчал. А уж ежели ты при всем
колхозном сознательном народе по нем в слезы ударилась, нету больше моего терпенья! Я,
девка, с тобой не то что до мировой революции не дотяну, а вовсе могу с катушек долой. Ты
мне в жизни — лишний вьюк на горбу. Скидаю я этот вьюк! Поняла?
— Поняла, — ответила Лушка и притихла.