Page 116 - Поединок
P. 116

поколений. Тогда люди ходили вольными шайками, и война была общей хмельной радостью,
               кровавой и доблестной утехой. В начальники выбирался самый храбрый, самый сильный и
               хитрый,  и  его  власть,  до  тех  пор  пока  его  не  убивали  подчиненные,  принималась  всеми
               истинно как божеская. Но вот человечество выросло и с каждым годом становится все более
               мудрым, и вместо детских шумных игр его мысли с каждым днем становятся серьезнее и
               глубже.  Бесстрашные  авантюристы  сделались  шулерами.  Солдат  не  идет  уже  на  военную
               службу, как на веселое и хищное ремесло. Нет, его влекут на аркане за шею, а он упирается,
               проклинает  и  плачет.  И  начальники  из  грозных,  обаятельных,  беспощадных  и  обожаемых
               атаманов  обратились  в  чиновников,  трусливо  живущих  на  свое  нищенское  жалованье.  Их
               доблесть  —  подмоченная  доблесть.  И  воинская  дисциплина  —  дисциплина  за  страх  —
               соприкасается с обоюдною ненавистью. Красивые фазаны облиняли. Только один подобный
               пример я знаю в истории человечества. Это монашество. Начало его было смиренно, красиво
               и трогательно. Может быть — почем знать — оно было вызвано мировой необходимостью?
               Но  прошли  столетия,  и  что  же  мы  видим?  Сотни  тысяч  бездельников,  развращенных,
               здоровенных  лоботрясов,  ненавидимых  даже  теми,  кто  в  них  имеет  время  от  времени
               духовную потребность. И все это покрыто внешней формой, шарлатанскими знаками касты,
               смешными выветрившимися обрядами. Нет, я не напрасно заговорил о монахах, и я рад, что
               мое сравнение логично. Подумайте только, как много общего. Там — ряса и кадило, здесь —
               мундир и гремящее оружие; там — смирение, лицемерные вздохи, слащавая речь, здесь —
               наигранное  мужество,  гордая  честь,  которая  все  время  вращает  глазами:  «А  вдруг  меня
               кто-нибудь обидит?» — выпяченные груди, вывороченные локти, поднятые плечи. Но и те и
               другие  живут  паразитами  и  знают, ведь  знают  это глубоко в  душе,  но  боятся познать  это
               разумом  и,  главное,  животом.  И  они  подобны  жирным  вшам,  которые  тем  сильнее
               отъедаются на чужом теле, чем оно больше разлагается.
                     Назанский злобно фыркнул носом и замолчал.
                     — Говорите, говорите, — попросил умоляюще Ромашов.
                     — Да, настанет время, и оно уже  у ворот. Время великих разочарований и страшной
               переоценки.  Помните,  я  говорил  вам  как-то,  что  существует  от  века  незримый  и
               беспощадный гений человечества. Законы его точны и неумолимы. И чем мудрее становится
               человечество,  тем  более  и  глубже  оно  проникает  в  них.  И  вот  я  уверен,  что  по  этим
               непреложным  законам  все  в  мире  рано  или  поздно  приходит  в  равновесие.  Если  рабство
               длилось века, то распадение его будет ужасно. Чем громадное было насилие, тем кровавее
               будет расправа. И я глубоко, я твердо уверен, что настанет время, когда нас, патентованных
               красавцев, неотразимых соблазнителей, великолепных щеголей, станут стыдиться женщины
               и, наконец, перестанут слушаться солдаты. И это будет не за то, что мы били в кровь людей,
               лишенных возможности защищаться, и не за то, что нам, во имя чести мундира, проходило
               безнаказанным  оскорбление  женщин,  и  не  за  то,  что  мы,  опьянев,  рубили  в  кабаках  в
               окрошку всякого встречного и поперечного. Конечно, и за то и за это, но есть у нас более
               страшная и уже теперь непоправимая вина. Это то, что мы — слепы и глухи ко всему. Давно
               уже,  где-то  вдали  от  наших  грязных,  вонючих  стоянок,  совершается  огромная,  новая,
               светозарная жизнь. Появились новые, смелые, гордые люди, загораются в умах пламенные
               свободные  мысли.  Как  в  последнем  действии  мелодрамы,  рушатся  старые  башни  и
               подземелья, и из-за них уже видится ослепительное сияние. А мы, надувшись, как индейские
               петухи,  только  хлопаем  глазами  и  надменно  болбочем:  «Что?  Где?  Молчать!  Бунт!
               Застрелю!»  И  вот  этого-то  индюшачьего  презрения  к  свободе  человеческого  духа  нам  не
               простят — во веки веков.
                     Лодка  выехала  в  тихую,  тайную  водяную  прогалинку.  Кругом  тесно  обступил  ее
               круглой зеленой стеной высокий и неподвижный камыш. Лодка была точно отрезана, укрыта
               от всего мира. Над ней с криком носились чайки, иногда так близко, почти касаясь крыльями
               Ромашова,  что  он  чувствовал  дуновение  от  их  сильного  полета.  Должно  быть,  здесь,
               где-нибудь в чаще тростника, у них были гнезда. Казанский лег на корму навзничь и долго
               глядел вверх на небо, где золотые неподвижные облака уже окрашивались в розовый цвет.
   111   112   113   114   115   116   117   118   119   120   121