Page 32 - Поединок
P. 32

благодаря  какому-то  внезапному  внутреннему  освещению  приобретали  глубокое
               философское значение, и тогда ему казалось, что он впервые их слышит, почти сам открыл
               их. Он даже помнил, как это      было с ним в первый раз. В корпусе, на уроке закона божия,
               священник  толковал  притчу  о  работниках,  переносивших  камни.  Один  носил  сначала
               мелкие, а потом приступил к тяжелым и последних камней уже не мог дотащить; другой же
               поступил  наоборот  и  кончил  свою  работу  благополучно.  Для  Ромашова  вдруг  сразу
               отверзлась  целая  бездна  практической  мудрости,  скрытой  в  этой  бесхитростной  притче,
               которую он знал и понимал с тех пор, как выучился читать. То же самое случилось вскоре с
               знакомой поговоркой «Семь раз отмерь — один раз отрежь». В один какой-то счастливый,
               проникновенный  миг  он  понял  в  ней  все:  благоразумие,  дальновидность,  осторожную
               бережливость, расчет. Огромный житейский опыт уложился в этих пяти-шести словах. Так и
               теперь  его  вдруг  ошеломило  и  потрясло  неожиданное  яркое  сознание  своей
               индивидуальности…
                     «Я — это внутри, — думал Ромашов, — а все остальное — это постороннее, это — не
               Я. Вот эта комната, улица, деревья, небо, полковой командир, поручик Андрусевич, служба,
               знамя,  солдаты  —  все  это  не  Я.  Нет,  нет,  это  не  Я.  Вот  мои  руки  и  ноги, —  Ромашов  с
               удивлением посмотрел на свои руки, поднеся их близко к лицу и точно впервые разглядывая
               их, — нет, это все — не Я. А вот я ущипну себя за руку… да, вот так… это Я. Я вижу руку,
               подымаю ее кверху — это Я. То, что я теперь думаю, это тоже Я. И если я захочу пойти, это
               Я. И вот я остановился — это Я.
                     О, как это странно, как просто и как изумительно. Может быть, у всех есть это Я? А
               может быть, не у всех? Может быть, ни у кого, кроме меня? А что — если есть? Вот — стоят
               передо мной сто солдат, я кричу им: „Глаза направо!“ — и сто человек, из которых у каждого
               есть  свое  Я  и  которые  во  мне  видят  что-то  чужое,  постороннее,  не  Я, —  они  все  сразу
               поворачивают  головы  направо.  Но  я  не  различаю  их  друг  от  друга,  они  —  масса.  А  для
               полковника  Шульговича, может  быть,  и  я, и Веткин,  и Лбов,  и  все  поручики,  и  капитаны
               также сливаются в одно лицо, и мы ему также чужие, и он не отличает нас друг от друга?»
                     Загремела дверь, и в комнату вскочил Гайнан. Переминаясь с ноги на ногу и вздергивая
               плечами, точно приплясывая, он крикнул:
                     — Ваша  благородия.  Буфенчик  больше  на  даваит  папиросов.  Говорит,  поручик
               Скрябин не велел тебе в долг давать.
                     — Ах,  черт! —  вырвалось  у  Ромашова. —  Ну,  иди,  иди  себе…  Как  же  я  буду  без
               папирос?.. Ну, все равно, можешь идти, Гайнан.
                     «О чем я сейчас думал? — спросил самого себя Ромашов, оставшись один. Он утерял
               нить мыслей и, по непривычке думать последовательно, не мог сразу найти ее. — О чем я
               сейчас  думал?  О  чем-то  важном  и  нужном…  Постой:  надо  вернуться  назад…  Сижу  под
               арестом… по улице ходят люди… в детстве мама привязывала… Меня               привязывала… Да,
               да…  У  солдата  тоже  —  Я…  Полковник  Шульгович…  Вспомнил…  Ну,  теперь  дальше,
               дальше…
                     Я сижу в комнате. Не заперт. Хочу и не смею выйти из нее. Отчего не смею? Сделал ли
               я  какое-нибудь  преступление?  Воровство?  Убийство?  Нет;  говоря  с  другим,  посторонним
               мне человеком, я не держал ног вместе и что-то сказал. Может быть, я был должен держать
               ноги вместе? Почему? Неужели это — важно? Неужели это — главное в жизни? Вот пройдет
               еще двадцать — тридцать лет — одна секунда в том времени, которое было до меня и будет
               после меня. Одна секунда! Мое Я погаснет, точно лампа, у которой прикрутили фитиль. Но
               лампу зажгут снова, и снова, и снова, а Меня уже не будет. И не будет ни этой комнаты, ни
               неба, ни полка, ни всего войска, ни звезд, ни земного шара, ни моих рук и ног… Потому что
               не будет Меня…
                     Да, да… это так… Ну, хорошо… подожди… надо постепенно… ну, дальше… Меня не
               будет. Было темно, кто-то зажег мою жизнь и сейчас же потушил  ее, и опять стало темно
               навсегда, на веки веков… Что же я делал в этот коротенький миг? Я держал руки по швам и
               каблуки  вместе,  тянул  носок  вниз  при  маршировке,  кричал  во  все  горло:  „На  плечо!“, —
   27   28   29   30   31   32   33   34   35   36   37