Page 31 - Прощание с Матерой
P. 31

Под эту ночь Матёра утихомирилась рано. Поздние дела случаются обычно у молодых,
               а  их  в  Матёре,  кроме набежников  из  совхоза,  не осталось.  Легли  еще  при  свете,  когда он
               затихал  и  замирал,  скатываясь  за  Ангару,  куда  ушло  солнце.  Теперь  и  время  наступило
               непутевое, не как у нормальных людей: с одной стороны, охота задержать лето и оттянуть то
               небывалое-неживалое,  что  готовилось,  а  с  другой  –  не  терпелось,  чтобы  поскорей
               чем-нибудь  кончилась  эта  тягомотина,  когда  не  дома  и  не  в  гостях,  то  ли  живешь,  то  ли
               снишься себе в долгом недобром сне. Легли, как обычно, рано; Катерина впервые уходила из
               дому  и,  хоть  давно  приготовилась,  настроилась  на  уход  и  этот  малый,  перед  большим,
               переезд  тоже  загодя  предчувствовала,  но  было  ей  донельзя  горько  и  тошно,  всякое  слово
               казалось  неуместным  и  ненужным.  Дарья,  понимая  ее,  не  лезла  с  разговором;  под  вечер
               приходил Богодул, но с ним тоже не разбеседуешься, потыркали, помыркали, чтоб совсем не
               молчать, и Дарья спровадила старика. Себе она постелила на русской печке, там она больше
               всего  и  спала  и  зимой  и  летом,  влезая  на  печку  через  голбец,  а  Катерина  устроилась  на
               топчане  в  переднем  углу.  Для  Павла,  когда  он  будет  приезжать,  оставалась  деревянная
               кровать.
                     Легли и затихли. Катерина не знала, уснула она или, молясь ненадежными мыслями,
               только еще подбиралась ко сну, когда в окно забарабанили – сначала в окно и тут же в дверь,
               и Богодул за дверью (все недобрые вести приносил Богодул) сипло и раскатисто закричал:
                     – Катер-рина! –  Обычная очередь мата, без которого не смыкались у него вместе два
               нормальных слова. – Катер-рина, горишь! Кур-рва! Петр-руха!
                     Старухи  вскочили.  В  двух  окнах,  выходящих  на  верхний  край  Матёры,  плясали
               огненные сполохи, огонь казался настолько близким, что Дарья со сна перепугалась первым
               страхом:
                     – Господи! Мы, ли че ли?!
                     Что к чему, Катерина разобрала сразу. И, путаясь в одежонке, вскрикивала запальчиво
               и слабо, будто билась лбом о стенку:
                     – Ну, бесовый! Ну, бесовый! Как знала! Как знала! Царица небесная! – Подхватилась и
               со всех своих ног кинулась туда – домой, что еще только вечером было ее домом. Богодул,
               заторопившийся  было  за  ней,  с  полдороги  переиначил  и  повернул  на  нижний  край
               добуживать деревню.
                     Когда  Катерина  подбежала,  изба  полыхала  вовсю.  Не  было  никакой  возможности
               отбить ее от огня, да и не было в этом нужды. Один Петруха метался среди молча стоящих,
               неотрывно  глядящих  на  огонь  людей  и  пытался  рассказать,  как  он  чуть  не  сгорел,  как  в
               последний  момент  проснулся  «от  дыма  в  легких  и  от  жара  в  волосах  –  волоса  аж
               потрескивали». «А то бы хана, – повторял он с усмешкой. – Ижжарился бы без остатку, и не
               нашли бы, где че у меня было», – и, присаживая голову, заглядывал в глаза: верят, не верят?
               От него, как от чумного, отодвигались, но Петруха особенно и не рассчитывал на веру, он
               знал Матёру, знал, что и его знают как облупленного, а потому допускал и свою невольную
               вину. «Я вечером печку топил и лег спать, – лез он с никому не нужными объяснениями. –
               Может,  уголь  какой  холерный  выскочил,  натворил  делов», –  и  опять  принимался
               рассказывать, как он спасся. Для него только это и было важно  – что он сам мог сгореть и
               лишь  чудом  уцелел,  он  так  уверился  в  этом,  что,  рассказывая,  добивался  у  себя  слезы  и
               дрожи в голосе – того, что требовалось для правды. Про печку и уголь он здесь же и забывал
               и  грозил:  «Узнать  бы,  какая  падла  чиркнула, я  бы…»  –  и  точил  кулаки,  пристукивая  ими
               один  о  другой,  как  точат  ножи.  Или  он  опьянел  от  пожара,  или  с  вечера  еще  не  просох
               окончательно,  но  казался  Петруха  нетрезвым  и  пошатывался,  оступался;  лохматый  и
               грязный, был он в майке, одна лямка которой сползла с плеча, и в сапогах – обуться все-таки
               успел старательно. К тому же Петруха успел кое-что и выбросить из огня: на земле валялось
               ватное лоскутное одеяло, старая дошонка и «подгорна» – гармошка, которая в Петрухиных
               руках знала только: «Ты Подгорна, ты Подгорна, широкая улица, по тебе никто не ходит – ни
               петух, ни курица…» Петруха все хватался за нее и все переносил с места на место, подальше
               от  жара;  люди  тоже  отступали,  когда  припекало,  но  не  расходились  и  не  сводили  с  огня
   26   27   28   29   30   31   32   33   34   35   36