Page 43 - Прощание с Матерой
P. 43

По вечерам, перед тем как упасть в постель, выходили на улицу и собирались вместе –
               полянка не полянка, посиделки не посиделки, но вместе, помня, что не много остается таких
               вечеров,  и  забывая об  усталости.  Обмирала Матёра  от  судьбы  своей в  эти  часы:  догорала
               заря  за  Ангарой,  ярко  обжигая  глядящие  в  ту  сторону  окна;  еще  больше  вытягивалась
               наверху бездна неба; ласково булькала под близким берегом вода. Догасал день, и догасала,
               благодарствуя, жизнь округ: звуки и краски сливались в одно благостное дремотное качание,
               которое  то  возникало  сильней,  то  усмирялось;  и  чувства  человеческие  в  лад  ему  тоже
               сходились в одно зыбкое, ничего не выделяющее ответствие. И казалось, сдвигались плотней
               в  деревне  избы  и,  покачиваясь,  тянули  единый,  под  ветер,  нутряной  голос;  казалось,
               наносило откуда-то запахом старых, давно отлетевших дымов; казалось, близко подступало
               все, что было на острову, и, стоя друг за другом, рукотворное и самотворное, выглядывая
               друг из-за друга, единым шепотом что-то спрашивало. Что – не понять, не услышать было,
               но мнилось, что и на это, невнятное и неслышимое, следует отвечать.
                     Говорили  мало  и  негромко  –  и  правда  словно  пытаясь  кому-то  что-то  отвечать.  Не
               думалось о жизни прожитой, и небоязно было того, что грядет; только это, как обморочное,
               сном-духом  чаянное,  состояние  и  представлялось  важным,  только  в  нем  и  хотелось
               оставаться.  Но  заявлялся,  как  черт  на  богомолье,  Петруха  со  своей  неладной  гармошкой,
               вызволенной, к несчастью, из огня, начинал возить на ней «Ты, Подгорна, ты, Подгорна…»,
               сбивал настроение – и приходилось подниматься, приходилось вспоминать, что будет завтра,
               и идти в постель.
                     Петруха после двухнедельной отлучки воротился в Матёру развеселый, в новом, но уже
               изрядно помызганном светлом костюме с красной ниткой и в кожаной кепке с коричневыми
               разводьями, и в наряде этом еще больше стал смахивать на урку. Увидав его впервые, Дарья
               воскликнула:
                     – Но-о… это откуль такая божья коровка к нам заползла?
                     – Извини-подвинься, –  возмутился  Петруха  –  не  «божьей  коровкой»  возмутился,  а
               «заползла». – Я не ползаю, я на самолетах, хошь знать, летаю.
                     Это «извини-подвинься» он подцепил где-то в последних своих странствиях, и так оно
               ему  понравилось,  таким  показалось  красивым  и  ловким,  что  без  него  Петруха  не  мыслил
               разговора.  Приехав,  занес  он  матери  с  больших  денег  за  сожженную  усадьбу  пятнадцать
               рублей и, когда она заикнулась было, что мало, отвечал:
                     – И-извини-подвинься. А я на что должен существовать? Я должон ехать, устраиваться
               на постоянное местожительство. Кто меня задаром повезет? Это тебе тут ни на что деньги.
                     Но все-таки смилостивился и отсчитал еще десятку мятыми-перемятыми бумажками.
                     – Много  наменял-то? –  спросила  Катерина  при  виде  этих  на  тысячу  рядов
               изжамканных, бойких денег, которые словно всегда и ходили по рукам таких, как Петруха, в
               добрые руки не попадали.
                     – Это мое дело. Я в твою личную жизнь не мешаюсь, и ты в мою не мешайся. Устроюсь
               – выпишу тебя, будем жить вместе. А покудова – извини-подвинься.
                     Два  дня  он  потосковал  в  Матёре  без  магазина  и  нырнул  в  новый  поселок,  три  дня
               плавал там, не снимая своего маркого костюма, светлый тон в котором после этого остался
               только  далеко  в  глубине,  а  красная  нитка  полностью  исчезла.  Теперь  опять  объявился  в
               Матёре,  спал  без  родного  угла  где  придется,  иногда  даже  у  Богодула  в  его  колчаковском
               бараке,  что  считалось  крайней  степенью  бездомности и опущенности, но  форс  продолжал
               держать, выдумывая про себя, что в законном отпуску, что кто-то скоро приедет за ним на
               катере и куда-то увезет как человека, до зарезу необходимого; подвязал к своей инвалидной
               «подгорне» веревку, чтобы накидывать на плечо, и «тарзанил» ее, по слову самого Петрухи,
               денно  и  нощно.  Как-то  притащился  с  нею  даже  на  луг,  устроился  под  березу  и
               запилил-запиликал, но упаренные, веселые и злые работники так турнули его, что Петруха,
               обычно языкастый, и отругиваться не стал – отступил.
                     …Но после долгого, крепкого вёдра сумело-таки подползти однажды ночью под одно
               небо другое, и пошли дожди…
   38   39   40   41   42   43   44   45   46   47   48