Page 11 - Старик
P. 11

мальчонку тринадцати лет, сына одного питерского, тот его повсюду таскал с
                  собой. Так и лежит, вижу, рядом  с  отцом,  обхватил  отцову  босую  ногу.
                  Сапоги содраны со всех. Вот Володя - зажимает  рукой  перерубленое  горло.
                  Рот открыт и перекошен уродливо, отчего Володя на  себя  не  похож,  но  в
                  глазах   застыло   его,   Володино,   отчаянное,   заледеневшее   навсегда
                  изумление...  "Как  же  можно  невинных  людей  без  суда,  без  следствия
                  казнить?" Говорят, "рубачами" - теми, кто рубил  ревкомовцев  -  вызвались
                  быть заложники, кого Филиппов освободил. Не знали они, как Володя
                  насмерть
                  за них стоял, какой бой принял, как Шигонцев, Бычин  и  другие  ревкомовцы
                  его потрошили и клеймили, называли меньшевиком, "трухлявым
                  интеллигентом",
                  а Шигонцев сказал, что не будь Володя  "молокососом",  он  бы  его  предал
                  суду, как в Ростове в  восемнадцатом  предал  суду  Егора,  каторжанина  и
                  старого друга, за то, что тот распустил меньшевистские нюни.  А  теперь  с
                  перерубленным горлом, и изумление в мертвых глазах. Я всегда  чуял  драму,
                  кровь и внезапность в его судьбе. "Не понимаю, хоть убейте, как можно  без
                  суда, без разбора, лишь за принадлежность к казачьему  сословию..."  -  "А
                  вот из-за таких, как ты, революция гибнет!" - "Из-за  таких,  как  ты!"  -
                  "Нет, из-за таких, как ты!"
                     Два  свойства  были  ему  присущи:  изумление  и  упрямство.  Он  и   к
                  большевикам-то примкнул, внезапно изумившись идее. Я любил их обоих:
                  его и
                  Асю. Детство прошло с ними. Вот он лежит с  перерубленным  горлом,  а
                  Асю

                  унесли в теплый дом, она будет жить, Мигулин возьмет ее к себе, она станет
                  его женой.
                     А потом вот что: спустя год, Ростов, дом на Садовой, какая-то  нелепая,
                  холодная, полутемная зала нежилого вида, стекла  выбиты,  кое-как  закрыты
                  фанерой, а на улице мороз, небывалый для здешних  мест,  и  я  стою  перед
                  дверью в  соседнюю  комнату,  откуда  должна  появиться  Ася.  Там  что-то
                  греется, оттуда тянет дымом. Вместо Аси выходит Елена Федоровна. Я
                  столько
                  раз бывал у них дома в Питере, пил чай в  гостиной,  где  чугунный  рыцарь
                  держал лампу на бронзовых подвесках, ел  самодельное  мороженое,
                  пахнущее
                  молоком, и Елена Федоровна говорила мне:  Павлик.  Она  в  пальто,  голова
                  закутана чем-то белым, наподобие чалмы. Узнать  ее  почти  нельзя.  Взгляд
                  полон такого холода, что  я  отшатываюсь.  Она  не  приглашает  войти,  не
                  говорит "Здравствуй,  Павлик!",  смотрит  злобными,  в  воспаленных  веках
                  глазами, то ли она больна, то ли плачет  и  произносит  твердо:  "Оставьте
                  дочь в покое. Не измывайтесь над ней". Она давным-давно говорила мне
                  "ты".
                  Хочет затворить дверь. Но я успеваю вставить ногу между створками и
                  кричу:
   6   7   8   9   10   11   12   13   14   15   16