Page 492 - Тихий Дон
P. 492

тут осталось? Считанные люди! По хуторам одни председатели… Головы им поотвязать —
               пустяковое дело. А в Вешках, ну что ж… Миром-собором навалиться — на куски порвем!
               Наши в трату не дадут, соединимся… Верное дело, сват!
                     Пантелей Прокофьевич встал. Взвешивая слова, опасливо советовал:
                     — Гляди, поскользнешься  — беды наживешь! Казаки-то хучь и шатаются, а чума их
               знает, куда потянут. Об этих делах ноне толковать не со всяким можно… Молодых вовсе
               понять нельзя, вроде зажмурки живут. Один отступил, другой остался. Трудная жизня! Не
               жизня, а потемки.
                     — Не сумлевайся, сват! — снисходительно улыбнулся Мирон Григорьевич. — Я мимо
               не скажу. Люди — что овцы: куда баран, туда и весь табун. Вот и надо показать им путя!
               Глаза на эту власть открыть надо. Тучи не будет — гром не вдарит. Я казакам прямо говорю:
               восставать надо. Слух есть, будто они приказ отдали — всех казаков перевесть. Об этом как
               надо понимать?
                     У Мирона Григорьевича сквозь конопины проступала краска.
                     — Ну, что оно будет, Прокофич? Гутарют, расстрелы начались… Какая ж это жизня?
               Гляди, как рухнулось все за эти года! Гасу нету, серников — тоже, одними конфетами Мохов
               напоследях  торговал…  А  посевы?  Супротив  прежнего  сколько  сеют?  Коней  перевели.  У
               меня вот забрали, у другого… Забирать-то все умеют, а разводить кто будет? У нас раньше, я
               ишо парнем был, восемьдесят шесть лошадей было. Помнишь, небось? Скакуны были, хучь
               калмыка  догоняй!  Рыжий  с  прозвездью  был  у  нас  тогда.  Я  на  нем  зайцев  топтал.  Выеду,
               оседламши, в степь, подыму зайца в бурьянах и сто сажен не отпущу — стопчу конем. Как
               зараз помню. — По лицу Мирона Григорьевича пролегла горячая улыбка. — Выехал так-то к
               ветрякам, гляжу — заяц коптит прямо на меня. Выправился я к нему, он — виль, да под гору,
               да через Дон! На маслену дело было. Снег по Дону посогнало ветром, сколизь. Разгонись я за
               тем зайцем, конь посклизнулся, вдарился со всех ног и головы не приподнял. Затрусилось
               все на мне! Снял с него седло, прибегаю в куреня. «Батя, конь убился подо мной! За зайцем
               гнал». —  «А  догнал?»  —  «Нет». —  «Седлай  Вороного,  догони,  сукин  сын!»  Вот  времена
               были! Жили — кохались казачки. Конь убился не жалко, а надо зайца догнать. Коню сотня
               цена, а зайцу гривенник… Эй, да что толковать!
                     От  свата  Пантелей  Прокофьевич  ушел  растерявшийся  еще  больше,  насквозь
               отравленный  тревогой  и тоской. Теперь  уж  чувствовал он  со  всей  полнотой,  что  какие-то
               иные,  враждебные  ему  начала  вступили  в  управление  жизнью.  И  если  раньше  правил  он
               хозяйством  и  вел  жизнь,  как  хорошо  наезженного  коня  на  скачках  с  препятствиями,  то
               теперь жизнь несла его, словно взбесившийся, запененный конь, и он уже не правил ею, а
               безвольно мотался на ее колышущейся хребтине и делал жалкие усилия не упасть.
                     Мга нависла над будущим. Давно ли был Мирон Григорьевич богатейшим хозяином в
               окружности?  Но  последние  три года  источили  его  мощь.  Разошлись  работники,  вдевятеро
               уменьшился посев, за так и за пьяно качавшиеся, обесцененные деньги пошли с база быки и
               кони. Было все будто во сне. И прошло, как текучий туман над Доном. Один дом с фигурным
               балконом  и  вылинявшими  резными  карнизами  остался  памяткой.  Раньше  времени
               высветлила  седина  лисью  рыжевень  коршуновской  бороды,  перекинулась  на  виски  и
               поселилась там, вначале — как сибирек на супеси — пучками, а потом осилила рыжий цвет и
               стала  на  висках  полновластной  соленая  седина;  и  уже  тесня, отнимая  по  волоску,  владела
               надлобьем. Да и в самом Мироне Григорьевиче свирепо боролись два этих начала: бунтовала
               рыжая кровь, гнала на работу, понуждала сеять, строить сараи, чинить инвентарь, богатеть;
               но все чаще наведывалась тоска — «Не к чему наживать. Пропадет!» — красила все в белый
               мертвенный цвет равнодушия. Страшные в своем безобразии, кисти рук не хватались, как
               прежде,  за  молоток  или  ручную  пилку,  а  праздно  лежали  на  коленях,  шевеля
               изуродованными  работой,  грязными  пальцами.  Старость  привело  безвременье.  И  стала
               постыла земля. По весне шел к ней, как к немилой жене, по привычке, по обязанности. И
               наживал  без  радости  и  лишался  без  прежней  печали…  Забрали  красные  лошадей  — он  и
               виду не показал. А два года назад за пустяк, за копну, истоптанную быками, едва не запорол
   487   488   489   490   491   492   493   494   495   496   497