Page 13 - В дурном обществе
P. 13

вода, чутко вздрагивая на зеркальной поверхности, кидалась в «лотоки»[9] и бодро
       принималась за дневную работу.

       Большие мельничные колеса, разбуженные шумливыми толчками воды, тоже вздрагивали,
       как-то нехотя подавались, точно ленясь проснуться, но чрез несколько секунд уже кружились,
       брызгая пеной и купаясь в холодных струях. За ними медленно и солидно трогались толстые
       валы, внутри мельницы начинали грохотать шестерни, шуршали жернова, и белая мучная
       пыль тучами поднималась из щелей старого-престарого мельничного здания.

       Тогда я шел далее. Мне нравилось встречать пробуждение природы; я бывал рад, когда мне
       удавалось вспугнуть заспавшегося жаворонка или выгнать из борозды трусливого зайца.
       Капли росы падали с верхушек трясунки, с головок луговых цветов, когда я пробирался
       полями к загородной роще. Деревья встречали меня шопотом ленивой дремоты. Из окон
       тюрьмы не глядели еще бледные, угрюмые лица арестантов, и только караул, громко звякая
       ружьями, обходил вокруг стены, сменяя усталых ночных часовых.

       Я успевал совершить дальний обход, и всё же в городе то и дело встречались мне заспанные
       фигуры, отворявшие ставни домов. Но вот солнце поднялось уже над горой, из-за прудов
       слышится крикливый звонок, сзывающий гимназистов, и голод зовет меня домой к утреннему
       чаю.


       Вообще все меня звали бродягой, негодным мальчишкой и так часто укоряли в разных
       дурных наклонностях, что я, наконец, и сам проникся этим убеждением. Отец также поверил
       этому и делал иногда попытки заняться моим воспитанием, но попытки эти всегда кончались
       неудачей. При виде строгого и угрюмого лица, на котором лежала суровая печать
       неизлечимого горя, я робел и замыкался в себя. Я стоял перед ним, переминаясь, теребя
       свои штанишки, и озирался по сторонам. Временами что-то как будто подымалось у меня в
       груди; мне хотелось, чтоб он обнял меня, посадил к себе на колени и приласкал. Тогда я
       прильнул бы к его груди, и, быть может, мы вместе заплакали бы — ребенок и суровый
       мужчина — о нашей общей утрате. Но он смотрел на меня отуманенными глазами, как будто
       поверх моей головы, и я весь сжимался под этим непонятным для меня взглядом.

       — Ты помнишь матушку?

       Помнил ли я ее? О да, я помнил ее! Я помнил, как, бывало, просыпаясь ночью, я искал в
       темноте ее нежные руки и крепко прижимался к ним, покрывая их поцелуями. Я помнил ее,
       когда она сидела больная перед открытым окном и грустно оглядывала чудную весеннюю
       картину, прощаясь с нею в последний год своей жизни.

       О да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая и прекрасная, лежала с
       печатью смерти на бледном лице, я, как зверек, забился в угол и смотрел на нее горящими
       глазами, перед которыми впервые открылся весь ужас загадки о жизни и смерти. А потом,
       когда ее унесли в толпе незнакомых людей, не мои ли рыдания звучали сдавленным стоном в
       сумраке первой ночи моего сиротства?

       О да, я ее помнил!.. И теперь часто, в глухую полночь, я просыпался, полный любви, которая
       теснилась в груди, переполняя детское сердце, — просыпался с улыбкой счастия, в
       блаженном неведении, навеянном розовыми снами детства. И опять, как прежде, мне
       казалось, что она со мною, что я сейчас встречу ее любящую милую ласку. Но мои руки
       протягивались в пустую тьму, и в душу проникало сознание горького одиночества. Тогда я
       сжимал руками свое маленькое, больно стучавшее сердце, и слезы прожигали горячими
       струями мои щеки.

       О да, я помнил ее!.. Но на вопрос высокого, угрюмого человека, в котором я желал, но не мог
       почувствовать родную душу, я съеживался еще более и тихо выдергивал из его руки свою
       ручонку.

                                                        Page 13/41
   8   9   10   11   12   13   14   15   16   17   18