Page 41 - Преступление и наказание
P. 41

Нимало  не  медля,  он  стал  набивать  ими  карманы  панталон  и  пальто,  не  разбирая  и  не
               раскрывая свертков и футляров; но он не успел много набрать…
                     Вдруг послышалось, что в комнате, где была старуха, ходят. Он остановился и притих,
               как  мертвый.  Но  всё  было  тихо,  стало  быть, померещилось.  Вдруг  явственно  послышался
               легкий  крик,  или  как  будто  кто-то  тихо  и  отрывисто  простонал  и  замолчал.  Затем  опять
               мертвая тишина, с минуту или с две. Он сидел на корточках у сундука и ждал едва переводя
               дух, но вдруг вскочил, схватил топор и выбежал из спальни.
                     Среди комнаты стояла Лизавета, с большим узлом в руках, и смотрела в оцепенении на
               убитую  сестру,  вся  белая  как  полотно  и  как  бы  не  в  силах  крикнуть.  Увидав  его
               выбежавшего,  она  задрожала  как  лист,  мелкою  дрожью,  и  по  всему  лицу  ее  побежали
               судороги;  приподняла  руку,  раскрыла  было  рот,  но  все-таки  не  вскрикнула  и  медленно,
               задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря на него, но всё не крича,
               точно  ей  воздуху  недоставало,  чтобы  крикнуть.  Он  бросился  на  нее  с  топором;  губы  ее
               перекосились так жалобно, как у очень маленьких детей, когда они начинают чего-нибудь
               пугаться, пристально смотрят на пугающий их предмет и собираются закричать. И до того
               эта  несчастная  Лизавета  была  проста,  забита  и  напугана  раз  навсегда,  что  даже  руки  не
               подняла  защитить  себе  лицо,  хотя  это  был  самый  необходимо-естественный  жест  в  эту
               минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом. Она только чуть-чуть приподняла
               свою свободную левую руку, далеко не до лица, и медленно протянула ее к нему вперед, как
               бы отстраняя его. Удар пришелся прямо по черепу, острием, и сразу прорубил всю верхнюю
               часть  лба,  почти  до  темени.  Она  так  и  рухнулась.  Раскольников  совсем  было  потерялся,
               схватил ее узел, бросил его опять и побежал в прихожую.
                     Страх  охватывал  его  всё  больше  и  больше,  особенно  после  этого  второго,  совсем
               неожиданного убийства. Ему хотелось поскорее убежать отсюда. И если бы в ту минуту он в
               состоянии  был  правильнее  видеть  и  рассуждать,  если  бы  только  мог  сообразить  все
               трудности своего положения, всё отчаяние, всё безобразие и всю нелепость его, понять при
               этом,  сколько  затруднений,  а  может  быть,  и  злодейств  еще  остается  ему  преодолеть  и
               совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил
               бы всё и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя, а от одного
               только  ужаса  и  отвращения  к  тому,  что  он  сделал.  Отвращение  особенно  поднималось  и
               росло в нем с каждою минутою. Ни за что на свете не пошел бы он теперь к сундуку и даже в
               комнаты.
                     Но какая-то рассеянность, как будто даже задумчивость, стала понемногу овладевать
               им: минутами он как будто забывался или, лучше сказать, забывал о главном и прилеплялся
               к мелочам. Впрочем, заглянув на кухню и увидав на лавке ведро, наполовину полное воды,
               он догадался вымыть себе руки и топор. Руки его были в крови и липли. Топор он опустил
               лезвием прямо в воду, схватил лежавший на окошке, на расколотом блюдечке, кусочек мыла
               и стал, прямо в ведре, отмывать себе руки. Отмыв их, он вытащил и топор, вымыл железо, и
               долго, минуты с три, отмывал дерево, где закровянилось, пробуя кровь даже мылом. Затем
               всё  оттер  бельем,  которое  тут  же  сушилось  на  веревке,  протянутой  через  кухню,  и  потом
               долго, со вниманием, осматривал топор у окна. Следов не осталось, только древко еще было
               сырое.  Тщательно  вложил  он  топор  в  петлю,  под  пальто.  Затем,  сколько  позволял  свет  в
               тусклой кухне, осмотрел пальто, панталоны, сапоги. Снаружи, с первого взгляда, как будто
               ничего не было; только на сапогах были пятна. Он помочил тряпку и оттер сапоги. Он знал,
               впрочем, что нехорошо разглядывает, что, может быть, есть что-нибудь в глаза бросающееся,
               чего  он  не  замечает.  В  раздумье  стал  он  среди  комнаты.  Мучительная,  темная  мысль
               поднималась  в  нем, —  мысль,  что  он  сумасшествует  и  что  в  эту  минуту  не  в  силах  ни
               рассудить,  ни  себя  защитить,  что  вовсе,  может  быть,  не  то  надо  делать,  что  он  теперь
               делает… «Боже мой! Надо бежать, бежать!» — пробормотал он и бросился в переднюю. Но
               здесь ожидал его такой ужас, какого, конечно, он еще ни разу не испытывал.
                     Он  стоял,  смотрел  и  не  верил  глазам  своим:  дверь,  наружная  дверь,  из прихожей  на
               лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую
   36   37   38   39   40   41   42   43   44   45   46