Page 135 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 135
Дорогой мой, прошу вас… умоляю… Если вы не презираете моей дружбы и уважения к вам,
то согласитесь на мою просьбу!
— Что такое?
— Возьмите от меня мои деньги!
— Ну, вот еще что выдумала! На что мне твои деньги?
— Вы поедете куда-нибудь лечиться… Вам нужно лечиться. Возьмете? Да? Голубчик,
да?
Она жадно всматривается в мое лицо и повторяет:
— Да? Возьмете?
— Нет, мой друг, не возьму… — говорю я. — Спасибо.
Она поворачивается ко мне спиной и поникает головой. Вероятно, я отказал ей таким
тоном, который не допускал дальнейших разговоров о деньгах.
— Поезжай домой спать, — говорю я. — Завтра увидимся.
— Значит, вы не считаете меня своим другом? — спрашивает она уныло.
— Я этого не говорю. Но деньги твои теперь для меня бесполезны.
— Извините… — говорит она, понизив голос на целую октаву. — Я понимаю вас…
Одолжаться у такого человека, как я… у отставной актрисы… Впрочем, прощайте…
И она уходит так быстро, что я не успеваю даже сказать ей прощай.
VI
Я в Харькове.
Так как бороться с теперешним моим настроением было бы бесполезно, да и не в моих
силах, то я решил, что последние дни моей жизни будут безупречны хотя с формальной
стороны; если я неправ по отношению к своей семье, что я отлично сознаю, то буду
стараться делать так, как она хочет. В Харьков ехать, так в Харьков. К тому же в последнее
время я так оравнодушел ко всему, что мне положительно всё равно, куда ни ехать, в
Харьков, в Париж ли, или в Бердичев.
Приехал я сюда часов в 12 дня и остановился в гостинице, недалеко от собора. В вагоне
меня укачало, продуло сквозняками, и теперь я сижу на кровати, держусь за голову и жду
tic'а. Надо было бы сегодня же поехать к знакомым профессорам, да нет охоты и силы.
Входит коридорный лакей-старик и спрашивает, если ли у меня постельное белье. Я
задерживаю его минут на пять и задаю ему несколько вопросов насчет Гнеккера, ради
которого я приехал сюда. Лакей оказывается уроженец Харькова, знает этот город, как свои
пять пальцев, но не помнит ни одного такого дома, который носил бы фамилию Гнеккера.
Расспрашиваю насчет имений — то же самое.
В коридоре часы бьют час, потом два, потом три… Последние месяцы моей жизни,
пока я жду смерти, кажутся мне гораздо длиннее всей моей жизни. И никогда раньше я не
умел так мириться с медленностию времени, как теперь. Прежде, бывало, когда ждешь на
вокзале поезда или сидишь на экзамене, четверть часа кажутся вечностью, теперь же я могу
всю ночь сидеть неподвижно на кровати и совершенно равнодушно думать о том, что завтра
будет такая же длинная, бесцветная ночь, и послезавтра…
В коридоре бьет пять часов, шесть, семь… Становится темно.
В щеке тупая боль — это начинается tic. Чтобы занять себя мыслями, я становлюсь на
прежнюю свою точку зрения, когда не был равнодушен, и спрашиваю: зачем я, знаменитый
человек, тайный советник, сижу в этом маленьком нумере, на этой кровати с чужим, серым
одеялом? Зачем я гляжу на этот дешевый жестяной рукомойник и слушаю, как в коридоре
дребезжат дрянные часы? Разве всё это достойно моей славы и моего высокого положения
среди людей? И на эти вопросы я отвечаю себе усмешкой. Смешна мне моя наивность, с
какою я когда-то в молодости преувеличивал значение известности и того исключительного
положения, каким будто бы пользуются знаменитости. Я известен, мое имя произносится с
благоговением, мой портрет был и в «Ниве», и во «Всемирной иллюстрации», свою