Page 134 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 134
вот миновали лестницу, темный коридор с итальянским окном и входим в комнату Лизы.
Она сидит на постели в одной сорочке, свесив босые ноги, и стонет.
— Ах, боже мой… ах, боже мой! — бормочет она, жмурясь от нашей свечи. — Не
могу, не могу…
— Лиза, дитя мое, — говорю я. — Что с тобой?
Увидев меня, она вскрикивает и бросается мне на шею.
— Папа мой добрый… — рыдает она, — папа мой хороший… Крошечка мой,
миленький… Я не знаю, что со мною… Тяжело!
Она обнимает меня, целует и лепечет ласкательные слова, какие я слышал от нее, когда
она была еще ребенком.
— Успокойся, дитя мое, бог с тобой, — говорю я. — Не нужно плакать. Мне самому
тяжело.
Я стараюсь укрыть ее, жена дает ей пить, и оба мы беспорядочно толчемся около
постели; своим плечом я толкаю ее в плечо, и в это время мне вспоминается, как мы когда-то
вместе купали наших детей.
— Да помоги же ей, помоги! — умоляет жена. — Сделай что-нибудь!
Что же я могу сделать? Ничего не могу. На душе у девочки какая-то тяжесть, но я
ничего не понимаю, не знаю и могу только бормотать.
— Ничего, ничего… Это пройдет… Спи, спи…
Как нарочно, в нашем дворе раздается вдруг собачий вой, сначала тихий и
нерешительный, потом громкий, в два голоса. Я никогда не придавал значения таким
приметам, как вой собак или крик сов, но теперь сердце мое мучительно сжимается и я
спешу объяснить себе этот вой.
«Пустяки… — думаю я. — Влияние одного организма на другой. Мое сильное нервное
напряжение передалось жене, Лизе, собаке, вот и всё… Этой передачей объясняются
предчувствия, предвидения…»
Когда я, немного погодя, возвращаюсь к себе в ком-вату, чтобы написать для Лизы
рецепт, я уж не думаю о том, что скоро умру, но просто на душе тяжко, нудно, так что даже
жаль, что я не умер внезапно. Долго я стою среди комнаты неподвижно и придумываю, что
бы такое прописать для Лизы, но стоны за потолком умолкают, и я решаю ничего не
прописывать, и все-таки стою…
Тишина мертвая, такая тишина, что, как выразился какой-то писатель, даже в ушах
звенит. Время идет медленно, полосы лунного света на подоконнике не меняют своего
положения, точно застыли… Рассвет еще не скоро.
Но вот в палисаднике скрипит калитка, кто-то крадется, и отломив от одного из тощих
деревец ветку, осторожно стучит ею по окну.
— Николай Степаныч! — слышу я шёпот. — Николай Степаныч!
Я отворяю окно, и мне кажется, что я вижу сон: под окном, прижавшись к стене, стоит
женщина в черном платье, ярко освещенная луной, и глядит на меня большими глазами.
Лицо ее бледно, строго и фантастично от луны, как мраморное, подбородок дрожит.
— Это я… — говорит она. — Я… Катя!
При лунном свете все женские глаза кажутся большими и черными, люди выше и
бледнее, и потому, вероятно, я не узнал ее в первую минуту.
— Что тебе?
— Простите, — говорит она. — Мне вдруг почему-то стало невыносимо тяжело… Я не
выдержала и поехала сюда… У вас в окне свет и… и я решила постучать… Извините… Ах,
если б вы знали, как мне было тяжело! Что вы сейчас делаете?
— Ничего… Бессонница.
— У меня какое-то предчувствие было. Впрочем, пустяки.
Брови ее поднимаются, глаза блестят от слез, и всё лицо озаряется, как светом,
знакомым, давно невиданным выражением доверчивости.
— Николай Степаныч! — говорит она умоляюще, протягивая ко мне обе руки. —