Page 142 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 142
— Духовного. Мой отец был честный поп. Всегда говорил великим мира сего правду в
глаза и за это много страдал.
Павел Иваныч утомился говорить и задыхается, но все-таки продолжает:
— Да, я всегда говорю в лицо правду… Я никого и ничего не боюсь. В этом отношении
между мной и вами — разница громадная. Вы люди темные, слепые, забитые, ничего вы не
видите, а что видите, того не понимаете… Вам говорят, что ветер с цепи срывается, что вы
скоты, печенеги, вы и верите; по шее вас бьют, вы ручку целуете; ограбит вас какое-нибудь
животное в енотовой шубе и потом швырнет вам пятиалтынный на чай, а вы: «Пожалуйте,
барин, ручку». Парии вы, жалкие люди… Я же другое дело. Я живу сознательно, я все вижу,
как видит орел или ястреб, когда летает над землей, и все понимаю. Я воплощенный протест.
Вижу произвол — протестую, вижу ханжу и лицемера — протестую, вижу торжествующую
свинью — протестую. И я непобедим, никакая испанская инквизиция не может заставить
меня замолчать. Да… Отрежь мне язык — буду протестовать мимикой, замуравь меня в
погреб — буду кричать оттуда так, что за версту будет слышно, или уморю себя голодом,
чтоб на их черной совести одним пудом было больше, убей меня — буду являться тенью.
Все знакомые говорят мне: «Невыносимейший вы человек, Павел Иваныч!» Горжусь такой
репутацией. Прослужил на Дальнем Востоке три года, а оставил после себя память на сто
лет: со всеми разругался. Приятели пишут из России: «Не приезжай». А я вот возьму, да
назло и приеду… Да… Вот это жизнь, я понимаю. Это можно назвать жизнью.
Гусев не слушает и смотрит в окошечко. На прозрачной, нежно-бирюзовой воде, вся
залитая ослепительным, горячим солнцем, качается лодка. В ней стоят голые китайцы,
протягивают вверх клетки с канарейками и кричат:
— Поет! Поет!
О лодку стукнулась другая лодка, пробежал паровой катер. А вот еще лодка: сидит в
ней толстый китаец и ест палочками рис. Лениво колышется вода, лениво носятся над нею
белые чайки.
«Вот этого жирного по шее бы смазать…» — думает Гусев, глядя на толстого китайца
и зевая.
Он дремлет, и кажется ему, что вся природа находится в дремоте. Время бежит быстро.
Незаметно проходит день, незаметно наступают потемки… Пароход не стоит уж на месте, а
идет куда-то дальше.
IV
Проходит два дня. Павел Иваныч уже не сидит, а лежит; глаза у него закрыты, нос стал
как будто острее.
— Павел Иваныч! — окликает его Гусев. — А, Павел Иваныч!
Павел Иваныч открывает глаза и шевелит губами.
— Вам нездорово?
— Ничего… — отвечает Павел Иваныч, задыхаясь. — Ничего, даже напротив…
лучше… Видишь, я уже и лежать могу… Полегчало…
— Ну, и слава богу, Павел Иваныч.
— Как сравнишь себя с вами, жалко мне вас… бедняг. Легкие у меня здоровые, а
кашель это желудочный… Я могу перенести ад, не то что Красное море! К тому же я
отношусь критически и к болезни своей, и к лекарствам. А вы… вы темные… Тяжело вам,
очень, очень тяжело!
Качки нет, тихо, но зато душно и жарко, как в бане; не только говорить, но даже
слушать трудно. Гусев обнял колени, положил на них голову и думает о родной стороне.
Боже мой, в такую духоту какое наслаждение думать о снеге и холоде! Едешь на санях;
вдруг лошади испугались чего-то и понесли… Не разбирая ни дорог, ни канав, ни оврагов,
несутся они, как бешеные, по всей деревне, через пруд, мимо завода, потом по полю…
«Держи! — кричат во все горло заводские и встречные. — Держи!» Но зачем держать! Пусть