Page 208 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 208
католического органиста), выражало смирение и покорность. Не отвечая на мое приветствие
и не открывая глаз, он сказал:
— Если бы моя дорогая жена, а твоя мать была жива, то твоя жизнь была бы для нее
источником постоянной скорби. В ее преждевременной смерти я усматриваю промысл
божий. Прошу тебя, несчастный, — продолжал он, открывая глаза, — научи: что мне с
тобою делать?
Прежде, когда я был помоложе, мои родные и знакомые знали, что со мною делать:
одни советовали мне поступить в вольноопределяющиеся, другие — в аптеку, третьи — в
телеграф; теперь же, когда мне уже минуло двадцать пять, и показалась даже седина в
висках, и когда я побывал уже и в вольноопределяющихся, и в фармацевтах, и на телеграфе,
все земное для меня, казалось, было уже исчерпано, и уже мне не советовали, а лишь
вздыхали или покачивали головами.
— Что ты о себе думаешь? — продолжал отец. — В твои годы молодые люди имеют
уже прочное общественное положение, а ты взгляни на себя: пролетарий, нищий, живешь на
шее отца!
И, по обыкновению, он стал говорить о том, что теперешние молодые люди гибнут,
гибнут от неверия, материализма и излишнего самомнения и что надо запретить
любительские спектакли, так как они отвлекают молодых людей от религии и обязанностей.
— Завтра мы пойдем вместе, и ты извинишься перед управляющим и пообещаешь ему
служить добросовестно, — заключил он. — Ни одного дня ты не должен оставаться без
общественного положения.
— Я прошу вас выслушать меня, — сказал я угрюмо, не ожидая ничего хорошего от
этого разговора. — То, что вы называете общественным положением, составляет
привилегию капитала и образования. Небогатые же и необразованные люди добывают себе
кусок хлеба физическим трудом, и я не вижу основания, почему я должен быть
исключением.
— Когда ты начинаешь говорить о физическом труде, то это выходит глупо и
пошло! — сказал отец с раздражением. — Пойми ты, тупой человек, пойми, безмозглая
голова, что у тебя, кроме грубой физической силы, есть еще дух божий, святой огонь,
который в высочайшей степени отличает тебя от осла или от гада и приближает к божеству!
Этот огонь добывался тысячи лет лучшими из людей. Твой прадед Полознев, генерал,
сражался при Бородине, дед твой был поэт, оратор и предводитель дворянства, дядя —
педагог, наконец, я, твой отец, — архитектор! Все Полозневы хранили святой огонь для того,
чтобы ты погасил его!
— Надо быть справедливым, — сказал я. — Физический труд несут миллионы людей.
— И пускай несут! Другого они ничего не умеют делать! Физическим трудом может
заниматься всякий, даже набитый дурак и преступник, этот труд есть отличительное
свойство раба и варвара, между тем как огонь дан в удел лишь немногим!
Продолжать этот разговор было бесполезно. Отец обожал себя, и для него было
убедительно только то, что говорил он сам. К тому же я знал очень хорошо, что это
высокомерие, с каким он отзывался о черном труде, имело в своем основании не столько
соображения насчет святого огня, сколько тайный страх, что я поступлю в рабочие и
заставлю говорить о себе весь город; главное же, все мои сверстники давно уже окончили в
университете и были на хорошей дороге, и сын управляющего конторой Государственного
банка был уже коллежским асессором, я же, единственный сын, был ничем! Продолжать
разговор было бесполезно и неприятно, но я все сидел и слабо возражал, надеясь, что меня
наконец поймут. Ведь весь вопрос стоял просто и ясно и только касался способа, как мне
добыть кусок хлеба, но простоты не видели, а говорили мне, слащаво округляя фразы, о
Бородине, о святом огне, о дяде, забытом поэте, который когда-то писал плохие и
фальшивые стихи, грубо обзывали меня безмозглою головой и тупым человеком. А как мне
хотелось, чтобы меня поняли! Несмотря ни на что, отца и сестру я люблю, и во мне с детства
засела привычка спрашиваться у них, засела так крепко, что я едва ли отделаюсь от нее