Page 269 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 269
IX
О, какая суровая, какая длинная зима!
Уже с Рождества не было своего хлеба, и муку покупали. Кирьяк, живший теперь дома,
шумел по вечерам, наводя ужас на всех, а по утрам мучился от головной боли и стыда, и на
него было жалко смотреть. В хлеву день и ночь раздавалось мычанье голодной коровы,
надрывавшее душу у бабки и Марьи. И, как нарочно, морозы все время стояли трескучие,
навалило высокие сугробы; и зима затянулась: на Благовещение задувала настоящая зимняя
вьюга, а на Святой шел снег.
Но, как бы ни было, зима кончилась. В начале апреля стояли теплые дни и морозные
ночи, зима не уступала, но один теплый денек пересилил наконец, — и потекли ручьи,
запели птицы. Весь луг и кусты около реки утонули в вешних водах, и между Жуковом и
тою стороной все пространство сплошь было занято громадным заливом, на котором там и
сям вспархивали стаями дикие утки. Весенний закат, пламенный, с пышными облаками,
каждый вечер давал что-нибудь необыкновенное, новое, невероятное, именно то самое, чему
не веришь потом, когда эти же краски и эти же облака видишь на картине.
Журавли летели быстро-быстро и кричали грустно, будто звали с собою. Стоя на краю
обрыва, Ольга подолгу смотрела на разлив, на солнце, на светлую, точно помолодевшую
церковь, и слезы текли у нее, и дыхание захватывало оттого, что страстно хотелось уйти
куда-нибудь, куда глаза глядят, хоть на край света. А уж было решено, что она пойдет опять
в Москву, в горничные, и с нею отправится Кирьяк наниматься в дворники или куда-нибудь.
Ах, скорее бы уйти!
Когда подсохло и стало тепло, собрались в путь. Ольга и Саша, с котомками на спинах,
обе в лаптях, вышли чуть свет; вышла и Марья, чтобы проводить их. Кирьяк был нездоров,
задержался дома еще на неделю. Ольга в последний раз помолилась на церковь, думая о
своем муже, и не заплакала, только лицо у нее поморщилось и стало некрасивым, как у
старухи. За зиму она похудела, подурнела, немного поседела, и уже вместо прежней
миловидности и приятной улыбки на лице у нее было покорное, печальное выражение
пережитой скорби, и было уже что-то тупое и неподвижное в ее взгляде, точно она не
слышала. Ей было жаль расставаться с деревней и с мужиками. Она вспоминала о том, как
несли Николая и около каждой избы заказывали панихиду и как все плакали, сочувствуя ее
горю. В течение лета и зимы бывали такие часы и дни, когда казалось, что эти люди живут
хуже скотов, жить с ними было страшно; они грубы, нечестны, грязны, нетрезвы, живут не
согласно, постоянно ссорятся, потому что не уважают, боятся и подозревают друг друга. Кто
держит кабак и спаивает народ? Мужик. Кто растрачивает и пропивает мирские, школьные,
церковные деньги? Мужик. Кто украл у соседа, поджег, ложно показал на суде за бутылку
водки? Кто в земских и других собраниях первый ратует против мужиков? Мужик. Да, жить
с ними было страшно, но все же они люди, они страдают и плачут, как люди, и в жизни их
нет ничего такого, чему нельзя было бы найти оправдания. Тяжкий труд, от которого по
ночам болит все тело, жестокие зимы, скудные урожаи, теснота, а помощи нет, и неоткуда
ждать ее. Те, которые богаче и сильнее их, помочь не могут, так как сами грубы, нечестны,
нетрезвы и сами бранятся так же отвратительно; самый мелкий чиновник или приказчик
обходится с мужиками, как с бродягами, и даже старшинам и церковным старостам говорит
«ты» и думает, что имеет на это право. Да и может ли быть какая-нибудь помощь или
добрый пример от людей корыстолюбивых, жадных, развратных, ленивых, которые
наезжают в деревню только затем, чтобы оскорбить, обобрать, напугать? Ольга вспомнила,
какой жалкий, приниженный вид был у стариков, когда зимою водили Кирьяка наказывать
розгами… И теперь ей было жаль всех этих людей, больно, и она, пока шла, все
оглядывалась на избы.
Проводив версты три, Марья простилась, потом стала на колени и заголосила, припадая
лицом к земле: