Page 337 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 337

— Взяла мою землю, так вот же тебе!
                     Сказавши это, Аксинья схватила ковш с кипятком и плеснула на Никифора.
                     После  этого  послышался  крик,  какого  еще  никогда  не  слыхали  в  Уклееве,  и  не
               верилось, что небольшое, слабое существо, как Липа, может кричать так. И на дворе вдруг
               стало тихо. Аксинья прошла в дом, молча, со своей прежней наивной улыбкой… Глухой всё
               ходил по двору, держа в охапке белье, потом стал развешивать его опять, молча, не спеша. И
               пока не вернулась кухарка с реки, никто не решался войти в кухню и взглянуть, что там.

                                                             VIII

                     Никифора  свезли  в  земскую  больницу,  и  к  вечеру  он  умер  там.  Липа  не  стала
               дожидаться, когда за ней приедут, а завернула покойника в одеяльце и понесла домой.
                     Больница, новая, недавно построенная, с большими окнами, стояла высоко на горе; она
               вся светилась от заходившего солнца и, казалось, горела внутри. Внизу был поселок. Липа
               спустилась по дороге и, не доходя до поселка, села у маленького пруда. Какая-то женщина
               привела лошадь поить, и лошадь не пила.
                     — Чего же тебе еще? — говорила женщина тихо, в недоумении. — Чего же тебе?
                     Мальчик  в красной  рубахе,  сидя  у  самой  воды,  мыл  отцовские  сапоги.  И  больше ни
               души не было видно ни в поселке, ни на горе.
                     — Не пьет… — сказала Липа, глядя на лошадь.
                     Но  вот  женщина  и  мальчик  с  сапогами  ушли,  и  уже  никого  не  было  видно.  Солнце
               легло  спать  и  укрылось  багряной  золотой  парчой,  и  длинные  облака,  красные  и  лиловые,
               сторожили его покой, протянувшись по небу. Где-то далеко, неизвестно где, кричала выпь,
               точно корова, запертая в сарае, заунывно и глухо.
                     Крик этой таинственной птицы слышали каждую весну, но не знали, какая она и где
               живет.  Наверху  в  больнице,  у  самого  пруда  в  кустах,  за  поселком  и  кругом  в  поле,
               заливались соловьи. Чьи-то года считала кукушка и всё сбивалась со счета, и опять начинала.
               В пруде сердито, надрываясь, перекликались лягушки, и даже можно было разобрать слова:
               «И ты такова! И ты такова!» Какой был шум! Казалось, что все эти твари кричали и пели
               нарочно,  чтобы  никто не  спал  в  этот  весенний  вечер,  чтобы  все,  даже  сердитые  лягушки,
               дорожили и наслаждались каждой минутой: ведь жизнь дается только один раз!
                     На небе светил серебряный полумесяц, было много звезд. Липа не помнила, как долго
               она сидела у пруда, но когда встала и пошла, то в поселке все уже спали и не было ни одного
               огня. До дома было, вероятно, верст двенадцать, но сил не хватало, не было соображения,
               как идти; месяц блестел то спереди, то справа, и кричала всё та же кукушка, уже осипшим
               голосом,  со  смехом,  точно  дразнила:  ой,  гляди,  собьешься  с  дороги!  Липа  шла  быстро,
               потеряла  с  головы  платок…  Она  глядела  на  небо  и  думала  о  том,  где  теперь  душа  ее
               мальчика:  идет ли следом за  ней или носится там вверху, около звезд, и  уже не думает о
               своей матери? О, как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь,
               среди непрерывных криков радости, когда сам не можешь радоваться, когда с неба смотрит
               месяц,  тоже  одинокий,  которому  всё  равно  —  весна  теперь  или  зима,  живы  люди  или
               мертвы… Когда на душе горе, то тяжело без людей. Если бы с ней была мать, Прасковья,
               или Костыль, или кухарка, или какой-нибудь мужик!
                     — Бу-у! — кричала выпь. — Бу-у!
                     И вдруг ясно послышалась человеческая речь:
                     — Запрягай, Вавила!
                     Впереди, у самой дороги, горел костер; пламени уже не было, светились одни красные
               уголья. Слышно было, как жевали лошади. В потемках обозначились две подводы — одна с
               бочкой,  другая  пониже,  с  мешками,  и  два  человека:  один  вел  лошадь,  чтобы  запрягать,
               другой  стоял  около  костра  неподвижно,  заложив  назад  руки.  Заворчала  около  подводы
               собака. Тот, который вел лошадь, остановился и сказал:
                     — Словно кто идет по дороге.
   332   333   334   335   336   337   338   339   340   341   342