Page 28 - Детство
P. 28
- Пожар - глупость! За пожар кнутом на площади надо бить погорельца; он - дурак, а то -
вор! Вот как надо делать, и не будет пожаров!.. Ступай спи. Чего сидишь?
Я ушел, но спать в эту ночь не удалось: голько что лёг в постель меня вышвырнул из нее
нечеловеческий вой; я снова бросился в кухню; среди нее стоял дед без рубахи, со свечой в
руках; свеча дрожала, он шаркал ногами по полу и, не сходя с места, хрипел:
- Мать, Яков, что это?
Я вскочил на печь, забился в угол, а в доме снова началась суетня, как на пожаре; волною
бился в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело бегали дед
и дядя, кричала бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их в печь,
наливал воду в чугуны и ходил по кухне, качая головою, точно астраханский верблюд.
- Да ты затопи сначала печь-то! - командовала бабушка.
Он бросился за лучиной, нащупал мою ногу и беспокойно крикнул:
- Кто тут? Фу, испугал.. Везде ты, где не надо...
- Что это делается?
- Тетка Наталья родит,- равнодушно сказал он, спрыгнув на пол.
Мне вспомнилось, что мать моя не кричала так, когда родила.
Поставив чугуны в огонь, Григорий влез ко мне на печь и, вынув из кармана глиняную
трубку, показал мне её.
- Курить начинаю, для глаз! Бабушка советует: нюхай, а я считаю лучше курить...
Он сидел на краю печи, свесив ноги, глядя вниз, на бедный огонь свечи; ухо и щека его
были измазаны сажей, рубаха на боку изорвана, я видел его рёбра, широкие, как обручи. Одно
стекло очков было разбито, почти половинка стекла вывалилась из ободка, и в дыру смотрел
красный глаз, мокрый, точно рана. Набнвая трубку листовым табаком, он прислушивался к
стонам роженицы и бормотал бессвязно, напоминая пьяного:
- Бабушка-то обожглась-таки. Как она принимать будет? Ишь как стенает тётка! Забыли
про неё; она, слышь, ещё в самом начале пожара корчиться стала - с испугу... Вот оно как
трудно человека родить, а баб не уважают! Ты запомни: баб надо уважать, матерей то есть..
Я дремал и просыпался от возни, хлопанья дверей, пьяных криков дяди Михаила; в уши
лезли странные слова:
- Царские двери отворить надо...
- Дайте ей масла лампадного с ромом да сажи: полстакана масла, полстакана рому да
ложку столовую сажи...
Дядя Михаило назойливо просил:
- Пустите меня поглядеть...
Он сидел на полу, растопырив ноги, и плевал перед собою, шлёпая ладонями по полу. На
печи стало нестерпимо жарко, я слез, но когда поравнялся с дядей, он поймал меня за ногу,
дёрнул, и я упал, ударившись затылком.
- Дурак,- сказал я ему.
Он вскочил на ноги, снова схватил меня и взревел, размахнувшись мною:
- Расшибу об печку...
Очнулся я в парадной комнате, в углу, под образами, на коленях у деда; глядя в потолок,
он покачивал меня и говорил негромко:
- Оправдания же нам нет, некому...
Над головой его ярко горела лампада, на столе, среди комнаты,- свеча, а в окно уже
смотрело мутное зимнее утро.
Дед спросил, наклонясь ко мне:
- Что болит?
Всё болело: голова у меня была мокрая, тело тяжёлое, но не хотелось говорить об этом, -
всё кругом было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в
лиловом, седой старичок в очках и военном платье и ещё много; все они сидели неподвижно,
как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды, где-то близко. У косяка двери
стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему: