Page 33 - Детство
P. 33

- А ты читай, ленивый мужик!  - ворчливо говорил он, точно проснувшись, протирая
               пальцами глаза. - Побасенки любишь, а Псалтырь не любишь...
                     Но я подозревал, что он и сам любит побасенки больше Псалтыря; он знал его почти весь
               на память, прочитывая, по обету, каждый вечер, перед сном, кафизму вслух и так, как дьячки в
               церкви читают часослов.
                     Я усердно просил его, и старик, становясь все мягче, уступал мне.
                     - Ну, ин ладно! Псалтырь навсегда с тобой останется, а мне скоро к богу на суд идти...
                     Отвалившись  на  вышитую  шерстями  спинку  старинного  кресла  и  всё  плотнее
               прижимаясь к ней, вскинув голову, глядя в потолок, он тихо и задумчиво рассказывал про
               старину, про своего отца: однажды приехали в Балахну разбойники грабить купца Заева, дедов
               отец бросился на колокольню бить набат, а разбойники настигли его, порубили саблями и
               сбросили вниз из-под колоколов.
                     - Я о ту пору мал ребенок был, дела этого не видел, не помню; помнить себя я начал от
               француза, в двенадцатом году, мне как раз двенадцать лет минуло. Пригнали тогда в Балахну
               нашу десятка три пленников; все народ  сухонькой, мелкой;  одеты кто в чем, хуже нищей
               братии, дрожат, а которые и поморожены, стоять не в силе. Мужики хотели было насмерть
               перебить их, да конвой не дал. гарнизонные вступились,- разогнали мужиков по дворам. А
               после  ничего,  привыкли  все;  французы  эти  -  народ  ловкой,  догадливый;  довольно  даже
               весёлые  - песни, бывало, поют. Из Нижнего баре приезжали на тройках глядеть пленных;
               приедут и одни ругают, кулаками французам грозят, бивали даже; другие  - разговаривают
               мило  на  ихнем  языке,  денег  дают  и  всякой  хурды-мурды  теплой.  А  один  барин-старичок
               закрыл лицо руками и заплакал: вконец - говорит - погубил француза злодей Бонапарт! Вот,
               видишь, как: русский был, и даже барин, а добрый: чужой народ пожалел...
                     С минуту он молчит, закрыв глаза, приглаживая ладонями волоса, потом продолжает,
               будя прошлое с осторожностью.
                     - Зима, метель метет по улице, мороз избы жмет, а они, французы, бегут, бывало, под
               окошко наше, к матери,- она калачи пекла да продавала,стучат в стекло, кричат, прыгают,
               горячих калачей просят. Мать в избу-то не пускала их, а в окно сунет калач, так француз
               схватит да за пазуху его, с пылу, горячий - прямо к телу, к сердцу; уж как они терпели это -
               нельзя  понять!  Многие  поумирали  от  холода,  они  -  люди  тёплой  стороны,  мороз  им
               непривычен. У нас в бане, на огороде, двое жили, офицер с денщиком Мироном; офицер был
               длинный, худущий, кости да кожа, в салопе бабьем ходил, так салоп по колени ему. Очень
               ласков был и пьяница; мать моя тихонько пиво варила-продавала, так он купит, напьется и
               песни поет. Научился по-нашему, лопочет, бывало: ваш сторона нет белый, он - чёрный, злой!
               Плохо говорил, а понять можно, верно это: верховые края наши неласковы, ниже-то во Волге
               теплей земля, а по-за Каспием будто и вовсе снегу не бывает. В это можно поверить: ни в
               Евангелии, ни в деяниях, ни того паче во Псалтыри про снег, про зиму не упоминается, а места
               жития Христова в той стороне... Вот Псалтырь кончим, начну я с тобой Евангелие читать.
                     Он  снова  молчит,  точно  задремал;  думает  о  чем-то,  смотрит  в  окно,  скосив  глаза,
               маленький и острый весь.
                     - Рассказывайте,- напоминаю я тихонько.
                     - Ну, вот,- вздрогнув, начинает он,- французы значит! Тоже люди, не хуже нас, грешных.
               Бывало,  матери-то  кричат:  мадама,  мадама,-  это  стало  быть,  моя  дама,  барыня  моя,-  а
               барыня-то из лабаза на себе мешок муки носила по пяти пудов весу. Силища была у неё не
               женская, до двадцати годов меня за волосья трясла очень легко, а в двадцать-то годов я сам
               неплох был. А денщик этот, Мирон, лошадей любил: ходит по дворам и знаками просит, дали
               бы ему лошадь почистить! Сначала боялись: испортит, враг; а после сами мужики стали звать
               его: айда, Мирон! Он усмехнётся, наклонит голову и быком идет. Рыжий был даже докрасна,
               носатый, толстогубый. Очень хорошо ходил за лошадьми и умел чудесно лечить их; после
               здесь, в Нижнем, коновалом был, да сошел с ума, и забили его пожарные до смерти. А офицер
               к весне чахнуть начал и в день Николы Вешнего помер тихо: сидел, задумавшись, в бане под
               окном да так и скончался, высунув голову на волю. Мне его жалко было, я даже поплакал
   28   29   30   31   32   33   34   35   36   37   38