Page 26 - Дикая собака Динго,или Повесть о первой любви
P. 26
– Нежная, – повторила Таня.
И хотя у нее душа была склонна к искусствам и сама она любила и Диккенса, и Вальтера
Скотта, и еще больше любила Крылова и Гоголя, однако с презрением сказала:
– А что это за наука: «Осел увидел соловья»?
Так говорили они, не улыбаясь своим собственным шуткам, с глазами, полными
презрения друг к другу, пока отец, который не мог уяснить себе их спора, не сказал:
– Дети, не говорите глупостей, я вас перестаю понимать.
А голова у Тани все кружилась, громко стучало в ушах. Она хотела есть. Голод мучил ее.
Он разрывал ей грудь и мозг и проникал, казалось, в каждую каплю крови. Она закрыла глаза,
чтобы не видеть пищу. Когда же открыла их, то увидела, что со стола уже убирают. Убрали
миску с пельменями, убрали хлеб и в стеклянной солонке соль. Только ее тарелка еще стояла
на месте. Но и за ней уже потянулась Надежда Петровна. Таня невольно придержала тарелку
рукой и тотчас прокляла свою руку.
– Ты что? – спросила Надежда Петровна. – Может быть, пельмени оставить тебе?
– Нет, нет, я только хотела дать собаке несколько штук. Можно?
– Сделай милость, – сказал отец, – отдай хоть всю тарелку, ведь это все твое.
Таня, нацепив на вилку несколько штук уже холодных пельменей, вышла на крыльцо. И
здесь, присев на корточки перед старой собакой, она съела их один за другим, омывая слезами
каждый.
Собака, ничего не понимая, громко лаяла. И этот громкий лай помешал Тане услышать
шаги за спиной.
Руки отца внезапно легли на ее плечи. Каким пристальным взглядом посмотрел он в ее
глаза и на ее ресницы! Нет, она не плакала вовсе.
– Я видел все сквозь эту стеклянную дверь, – сказал он. – Что с тобой, родная Таня?
Какое у тебя горе?
Он поднял ее над землей и подержал так, будто на собственных руках хотелось ему
взвесить, тяжело ли это горе дочери. Она потихоньку оглядывала его. Он казался ей еще очень
далеким и большим, как те высокие деревья в лесу, которые она не могла охватить сразу
глазами. Она могла только прикоснуться к их коре.
И Таня легонько прислонилась к плечу отца.
– Скажи мне, что с тобой, Таня, может быть, я помогу. Расскажи, чему ты бываешь рада,
о чем грустишь и о чем ты думаешь теперь.
Но она ему ничего не сказала, потому что думала так:
«Вот у меня есть мать, и дом у меня есть, и обед, и даже собака и кошка, а отца у меня
все-таки нет».
Разве могла она сказать ему это, сидя у него на коленях? Разве, сказав ему это, она не
заставила бы его измениться в лице, может быть, даже побледнеть, как не бледнел он перед
самым страшным штурмом – храбрый человек?
Но в то же время разве могла она знать, что теперь – спал ли он, бодрствовал ли – он не
отбрасывал мысли о ней, что с любовью он произносил ее имя, которое прежде так редко
вспоминал, что даже в эту минуту, держа ее на коленях, он думал: «Уплыло мое счастье, не
качал я ее на руках»?
Что могла она знать?
Она только прислонилась к нему, прилегла немного на грудь.
Но сладко! Ах, в самом деле сладко лежать на груди у отца!
Хоть теперь и не весна, и крыльцо было влажно от холодных дождей, и тело дрогло под
легкой одеждой на воздухе, но и в позднюю осень, в этот час, Тане было тепло. Она сидела
долго с отцом, пока над дорогою в крепость, над беленными известкой камнями, над домом со
стеклянной дверью зажигались ее родные созвездья.