Page 58 - В списках не значился
P. 58
падал лицом в котелок и, может быть, перед смертью успевал напиться воды. Но им везло, и
пить они не имели права.
А днем — от зари до зари — бомбежки сменяли обстрелы и обстрелы — бомбежки. И
если вдруг смолкал грохот, значит, опять чужой механический голос предлагал прекратить
сопротивление, опять давал час или полчаса на раздумье, опять выматывал душу до боли
знакомыми песнями. И они молча слушали эти песни и тихий плач умирающих от жажды
детей.
Потом пришел приказ о прорыве, и им подкинули патронов и даже взрывателей для
гранат. Они — все трое — атаковали по мосту и уже добежали до половины, когда немцы в
упор, с двадцати шагов, ударили шестью пулеметами. И ему опять повезло, потому что он
успел прыгнуть через перила в Мухавец, вволю напиться воды и выбраться к своим. А потом
опять пошел на этот мост, потому что там остался Володька Денищик. Пограничник из
Гомеля, Карла Маркса, сто двенадцать, квартира девять. А Сальников опять уцелел и,
дергаясь, кричал потом в каземате:
— Обратно повезло, вот! Кто-то за меня богу молится, ребята! Видно, бабуня моя в
церковь зачастила!
Только когда все это было? До или после того, как приняли решение отправить в плен
женщин и детей? Они выползали из щелей на залитый солнцем двор: худые, грязные,
полуголые, давно изорвавшие платья на бинты. Дети не могли идти, и женщины несли их,
бережно обходя неубранные трупы и вглядываясь в каждый, потому что именно этот — уже
после смерти искореженный осколками, чудовищно распухший и неузнаваемый — мог быть
мужем, отцом или братом. И крепость замерла у бойниц, не стесняясь слез, и немцы впервые
спокойно и открыто стояли на берегах.
Когда это было — до или после их неудачной попытки вырваться из кольца? До или
после? Плужников очень хотел вспомнить и — не мог. Никак не мог.
Плужников рассчитывал увидеть слабый отблеск свечи, но, еще не видя его, еще не
дойдя до поворота, услышал стон. Несмотря на оглушающие бомбежки и постоянный звон в
ушах, слух его работал пока исправно, да и стон, что донесся до него — протяжный,
хриплый, уже даже и не стон, а рев, — был громок и отчетлив. Кричал обожженный боец:
накануне немцы сбрасывали с самолетов бочки с бензином, и горячая жидкость ударила в
красноармейца. Плужников сам относил его в подвал, потому что оказался рядом, и его тоже
обожгло, но не сильно, а боец уже тогда начал кричать, и, видно, кричал до сих пор.
Но крик этот не был одиноким. Чем ближе подходил Плужников к глухому и далекому
подвалу, куда стаскивали всех безнадежных, тем все сильнее и сильнее становились стоны.
Здесь лежали умирающие — с распоротыми животами, оторванными конечностями,
проломленными черепами, — а единственным лекарством была немецкая водка да руки
тихого фельдшера, на котором кожа от жажды и голода давно висела тяжелыми слоновьими
складками. Отсюда уже не выходили: отсюда выносили тех, кто уже успокоился, а в
последнее время перестали и выносить, потому что не было уже ни людей, ни сил, ни
времени.
— Воды не принес?
Фельдшер спрашивал не для себя: здесь, в подвале, заполненном умирающими и
мертвыми вперемежку, глоток воды был почти преступлением. И фельдшер, медленно и
мучительно умирая от жажды, не пил никогда.
— Нет, — солгал Плужников. — Водка это. Он сам добыл эту воду во время утренней
бомбежки. Дополз до берега, оглохнув от взрывов и звона бивших в каску осколков. Он
зачерпнул не глядя, сколько мог, он сам не сделал ни глотка из этой фляжки: он нес ее,
единственную драгоценность, Денищику и поэтому солгал.
— Живой он, — сказал фельдшер.
Сидя у входа подле ящика, на котором чадила свеча, он неторопливо рвал на длинные
полосы грязное, заскорузлое обмундирование: тем, кто жив, еще нужно было делать
перевязки.