Page 148 - И дольше века длится день
P. 148
Зарипа опустилась на скамейку и, закрыв лицо руками, крепко сжимая голову, точно
бы голова могла развалиться, разлететься на куски, горько зарыдала, уйдя вся в себя, в свою
боль и утрату. Она плакала, собравшись в мучительный содрогающийся комок, уходила,
утопала, проваливалась все глубже в себя, в свое безмерное страдание, а он сидел рядом и
готов был, как тогда, когда увозили Абуталипа, оказаться вместо него, на его месте и
принять на себя, не задумываясь, любые муки, только бы защитить, избавить эту женщину от
удара. Он понимал при этом, что ничем не может ни утешить, ни унять ее, пока не иссякнет
первая оглушающая волна беды.
И так они сидели на скамейке пристанционного скверика. Зарина плакала, судорожно
всхлипывая, и в какой-то момент не глядя отшвырнула прочь скомканный конверт со
злополучной бумагой. Кому она нужна была теперь, та бумага, коли самого в живых не
было? Но Едигей подобрал конверт и положил его к себе в карман. Потом он достал платок и
силой, разжимая ее пальцы, заставил Зарипу утереть слезы. Но это не помогло.
А музыка лилась по радио над станцией, как знаючи, траурная, бесконечно тягостная.
Мартовское небо серо и влажно нависало над головой, ветер донимал душу порывами.
Прохожие же косились на эту пару, на Зарипу и Едигея, думали, конечно, про себя: вот, мол,
поскандалили людишки. Обидел он ее, наверно, крепко… Но, оказывается, не все так
думали.
— Плачьте, добрые люди… Плачьте, — раздался рядом соболезнующий голос. —
Лишились мы родимого отца! Как-то теперь будет?
Едигей поднял голову и увидел проходящую мимо женщину в старой шинели, на
костылях. Одну ногу у нее отняли по самое бедро. Он ее знал. Бывшая фронтовичка,
работала в билетной кассе на станции. Кассирша была сильно заплакана и, плача, шла,
приговаривая: «Плачьте. Плачьте. Как-то теперь будет?» И, плача, прошла дальше, привычно
переставляя с тупым перестуком костыли под неестественно приподнятыми плечами,
пришаркивая на каждые два стука костылей подошвой единственной ноги, донашивающей
старый солдатский сапог…
Смысл ее слов дошел до Едигея, когда он увидел, как столпились вдруг люди перед
входом на станцию. Задрав головы, они смотрели, как несколько человек, приставив
лестницу, вывешивали высоко над дверью большой военный портрет Сталина в черном,
траурном обрамлении.
Понял он, почему и музыка по радио так заунывно звучала. В другое время он тоже
поднялся бы, и постоял среди людей, и разузнал бы, что и как случилось с этим великим
человеком, без которого никто не представлял себе круговращения мира, но сейчас своего
горя хватало. Он не проронил ни слова. И Зарипе было ни до кого и ни до чего…
А поезда шли, как и полагалось им идти, что бы ни произошло на свете. Через полчаса
должен был проходить по линии поезд дальнего следования под номером семнадцать. Как и
все пассажирские, он не останавливался на таких разъездах, как Боранлы-Буранный. С тем
расчетом он и двигался. Никому, однако, не могло прийти в голову, что на этот раз придется
семнадцатому остановиться на Боранлы-Буранном. Так решил про себя, причем твердо и
спокойно, Едигей. Он сказал Зарипе:
— Нам скоро возвращаться, Зарипа. Осталось полчаса. Ты должна сейчас продумать
как следует, как быть — скажешь ли детям о смерти отца или пока повременишь. Я не буду
тебя успокаивать и что-то подсказывать, ты сама себе голова. Теперь ты им и вместо отца и
вместо матери. Но об этом тебе следует подумать, пока мы в пути. Если ты решишь пока не
говорить ребятам, то бери себя в руки. При них ты не должна лить слезы. Сможешь ли,
хватит ли сил у тебя? И мы должны знать, как вести себя при них. Понимаешь? Вот ведь
какой вопрос.
— Хорошо, я все понимаю, — ответила сквозь слезы Зарипа. — И пока мы доедем, я
соберусь с мыслями и скажу, как нам быть. Я сейчас, я постараюсь взять себя в руки. Я
сейчас…
В поезде на обратном пути было все так же. Люди ехали скопом, в табачном дыму, все