Page 146 - И дольше века длится день
P. 146
скажет или не скажет ребятам о смерти Абуталипа. Я лично не могу… — И дальше Едигей
не смог выговорить, язык не подчинился, он закашлялся, чтобы сбить приступ жалости,
стиснувший его горло.
И еще сказала Укубала, когда они уже пришли к общему мнению.
— Надо, Казаке, — посоветовала она Казангапу, — чтобы вы сказали Зарипе, что
какие-то письма ждут ее у начальника станции. Ответы, мол, пришли на ее запросы. Но
просили прибыть ее лично, так, мол, надо. А во-вторых, продолжала она, — нельзя Зарипу
отправлять туда одну в такой день. У них тут ни родных, ни близких. А самое страшное в
горе — это одиночество. Ты, Едигей, поезжай вместе с ней, будь рядом в этот час. Мало ли
что может случиться при таком несчастье. Скажи, что тебе надо на станцию по делам, и
поезжайте вместе. А дети побудут у нас.
— Хорошо, — согласился Едигей с доводами жены. — Завтра я скажу Абилову, что
Зарипу требуется повезти в больницу на станцию. Пусть приостановит на минуту
проходящий поезд.
На том порешили. Но выехать в Кумбель им удалось лишь через два дня на попутном
поезде, приостановившемся на линии по просьбе начальника разъезда. То было 5 марта.
Буранный Едигей навсегда запомнил тот день.
Ехали в общем вагоне. Народу разного двигалось полно, с семьями, с детьми, с
неизбежным дорожным бытом, сивушным духом, с беспорядочными хождениями, с картами
до очумелости и бабьими полуприглушенными исповедями друг другу о нелегком житье-
бытье, о пьянстве мужиков, о разводах, о свадьбах, о похоронах… Люди ехали далеко. И им
сопутствовало все, что составляло их повседневную жизнь… К ним со своей бедой и горем
примкнули ненадолго Зарипа и сопровождавший ее Буранный Едигей.
Конечно, Зарипе было не по себе. Сумрачная, встревоженная, она всю дорогу молчала,
раздумывая, должно быть, о том, какие ответы ее ждут у начальника станции. Едигей тоже
больше помалкивал.
Есть ведь на свете чуткие, сердобольные люди, примечающие с первого взгляда, что
неладное происходит с человеком. Когда Зарипа встала с места и пошла по вагону в тамбур
постоять у окна, русская старушка, сидевшая на лавке против Едигея, сказала, глянув
добрыми, когда-то голубыми, а теперь выцветшими от старости глазами:
— Что, сынок, жена-то у тебя больная?
Едигей даже вздрогнул.
— Не жена, а сестра она мне, мамаша. В больницу везу.
— То-то, гляжу, мается бедняжка. И очень ей худо. Глаза в горести беспросветные.
Боится небось в душе-то. Боится, как бы в больнице болезнь какую страшнющую не
отыскали. Эх, житье наше бытье! Не родишься — свет не увидишь, а родишься — маеты не
оберешься. Так-то оно. Да господь милостив, молодая еще, обойдется, чай, — приговаривала
она, улавливая и понимая каким-то образом ту смятенность и печаль, которые переполняли
Зарипу все сильнее с приближением к станции.
Езды до Кумбеля часа полтора. Пассажирам поезда было безразлично, по каким местам
ехали они в тот день. Спрашивали лишь, какая станция впереди. А великие сарозеки лежали
еще в снегу, в молчаливом и бескрайнем царстве нелюдимого приволья. Но какие-то первые
проблески отступления зимы уже обозначились. Чернели оттаявшие местами залысины на
склонах, проступали неровные кромки оврагов, мелькали пятна на пригорках, и повсеместно
снег начал оседать от влажного, оттепельного ветра, пробудившегося в степи с приходом
марта. Однако солнце еще затворялось в сплошных низких тучах, серых и водянистых даже с
виду. Жива была еще зима — мокрый снег мог повалить, а то и метель напоследок могла
заняться…
Поглядывая в окно, Едигей оставался на своем месте, напротив сердобольной
старушки, изредка разговаривая с ней, но к Зарипе не стал подходить. Пусть, думал он, одна
побудет, пусть постоит у окна вагонного, обдумает свое положение. Может быть, какое-то
внутреннее предчувствие подскажет ей что-то. Возможно, припомнится ей та поездка в