Page 116 - Жизнь Арсеньева
P. 116

обмакнув перо, старательно и четко вывел: – Алексей Арсеньев. Записи.
                     Потом долго сидел, думая, что бы записать, накурил всю комнату, но не мучился, был
               только грустен и тих. Наконец стал записывать: – В редакцию заходил известный толстовец,
               князь  Н.,  просил  напечатать  его  отчет  по  сбору  и  расходам  на  тульских  голодающих.
               Небольшой, довольно полный. Какие-то мягкие, вроде кавказских, сапоги, каракулевая шапка,
               пальто с каракулевым воротником, – все старое, вытертое, но дорогое и чистое, – мягкая серая
               блуза, подпоясанная ремешком, под которым круглится живот, и золотое пенснэ. Держался
               очень скромно, но мне было очень неприятно его благообразное, холеное, молочное лицо и
               холодные глаза. Я сразу его возненавидел. Я, конечно, не толстовец. Но все-таки я совсем не
               то, что думают все. Я хочу, чтобы жизнь, люди были прекрасны, вызывали любовь, радость, и
               ненавижу только то, что мешает этому. – Недавно я шел вверх по Волховской, и была такая
               картина: закат, морозит, расчищается западное небо, и оттуда, из этого зеленого, прозрачного
               и  холодного  неба  озаряет  весь  город  светлый  вечерний  свет,  непонятную  тоску  которого
               невозможно выразить; а на тротуаре стоит оборванный, синий от холода старик-шарманщик и
               оглашает этот морозный вечер звуками своей дряхлой шарманки, ее флейтовыми свистами,
               переливами, хрипами и вырывающейся из этих свистов и хрипов романтической мелодией,
               какой-то дальней, чужеземной, старинной, которая тоже мучит душу – какими-то мечтами и
               сожалениями о чем-то… – Я везде испытываю тоску или страх. У меня до сих пор стоит перед
               глазами то, что я видел  недели две тому назад. Это было тоже вечером, только темным и
               пасмурным. Я случайно зашел в одну небольшую церковь, увидал огоньки, которые горели в
               темноте  возле  амвона  очень  низко  от  полу,  подошел  – и  замер:  три  восковых  свечки,
               прилепленные  к  изголовью  детского гробика,  печально и  слабо освещали  этот  розовый,  с
               бумажными кружевными краями гробик, и смуглого крутолобого ребенка, лежавшего в нем.
                     Совсем было бы похоже, что он спит, если бы не что-то фарфоровое в личике, что-то
               сиреневое  в  выпуклых  закрытых  веках  и  в  треугольнике  ротика,  если  бы  не  та
               бесконечно-спокойная,  вечная  отчужденность  от  всего  в  мире,  с  которой  он  лежал! – Я
               написал и напечатал два рассказа, но в них все фальшиво и неприятно: один о голодающих
               мужиках, которых я не видел и, в сущности, не жалею, другой на пошлую тему о помещичьем
               разорении и тоже с выдумкой, между тем как мне хотелось написать только про громадный
               серебристый  тополь,  который  растет  перед  домом  бедного  помещика  Р.,  и  еще  про
               неподвижное  чучело  ястреба,  которое  стоит  у  него  в  кабинете  на  шкапе  и  вечно,  вечно
               смотрит вниз блестящим глазом из желтого стекла, раскинув пестро-коричневые крылья. Если
               писать о разорении, то я хотел бы выразить только его поэтичность. Бедные поля, бедные
               остатки какой-нибудь усадьбы, сада, дворни, лошадей, охотничьих собак, старики и старухи,
               то есть «старые господа», которые ютятся в задних комнатах, уступив передние молодым, –
               все  это  грустно,  трогательно.  И  еще  сказать,  каковы  эти  «молодые  господа»:  они  неучи,
               бездельники,  нищие,  все  еще  думающие,  что  они  голубая  кровь,  единственное  высшее,
               благородное  сословие.  Дворянские  картузы,  косоворотки,  шаровары,  сапоги  …  Когда
               собираются, сейчас выпивка, куренье, хвастовство. Водку пьют из старинных бокалов для
               шампанского, с хохотом заряжают холостыми зарядами ружья и стреляют в зажженные свечи,
               тушат их выстрелами. Некто П. из таких «молодых господ» совсем переселился из разоренной
               усадьбы на свою водяную мельницу, которая, конечно, давно не работает, живет там в избе с
               любовницей-бабой, у которой какой-то едва заметный нос. Спит с ней на нарах, на соломе,
               или «в саду», то есть под яблонкой возле избы. На суке яблонки висит кусочек разбитого
               зеркала,  в  котором  отражаются  белые  облака.  Со  скуки  сидит  и  все  бросает  камнями  в
               мужицких уток, плавающих в затоне возле мельницы, и от каждого камня утки все сразу, всей
               стаей,  с  криком  и  страшным  шумом  кидаются  по  воде. – Наш  бывший  дворовый,  слепой
               старик Герасим, ходил, как все слепые, приподняв лицо и как бы прислушиваясь, по наитию
               щупая  палкой  дорогу.  Он  жил  в  избушке  на краю  деревни,  бобылем,  только  с перепелом,
               который  сидел  в  лубяной  клетке  и  все  бился  в  ней,  подпрыгивал  в  крышку  из  холстины,
               облысел, ударяясь в нее изо дня в день. Каждую летнюю зорю Герасим, несмотря на слепоту,
               ходил в поля ловить перепелов, наслаждаться их перекличкой, разносимой по полям теплым
   111   112   113   114   115   116   117   118   119   120   121