Page 46 - Жизнь Арсеньева
P. 46

От нашей станции до Васильевского было верст десять, а приехал я на станцию уже
               ночью  и  на  дворе  так  несло  и  бушевало,  что  пришлось  ночевать  в  холодном,  воняющем
               тусклыми  керосиновыми  лампами  вокзале,  двери  которого  хлопали  в  ночной  пустоте
               особенно  гулко,  когда  входили  и  уходили  закутанные,  занесенные  снегом,  с  красными
               коптящими  фонарями  в  руках,  кондуктора  товарных  поездов.  А  меж  тем  и  это  было
               очаровательно.  Я  свернулся  на  диванчике  в  дамской  комнате,  спал  крепко,  но  поминутно
               просыпался от нетерпеливого ожидания утра, от буйства вьюги и чьих-то дальних грубых
               голосов,  долетавших  откуда-то  сквозь  клокочущий,  кипящий  шум  паровоза,  с  открытым
               огнедышащим поддувалом стоявшего под окнами, – и очнулся, вскочил при розовом свете
               спокойного морозного утра с чисто звериной бодростью…
                     Через  час  я  был  уже  в  Васильевском,  сидел  за  кофе  в  теплом  доме  нашего  нового
               родственника Виганда, не зная куда девать глаза от счастливого смущенья:  кофе наливала
               Анхен, его молоденькая племянница из Ревеля…

                                                             XVIII

                     Прекрасна – и особенно в эту зиму – была Батуринская усадьба. Каменные столбы въезда
               во двор, снежно-сахарный двор, изрезанный по сугробам полозьями, тишина, солнце, в остром
               морозном воздухе сладкий запах чада из кухонь, что-то уютное, домашнее в следах, пробитых
               от поварской к дому, от людской к варку, конюшне и прочим службам, окружающим двор…
               Тишина и блеск, белизна толстых от снега крыш, по зимнему низкий, утонувший в снегах,
               красновато чернеющий голыми сучьями сад, с двух сторон видный за домом, наша заветная
               столетняя ель, поднимающая свою острую чернозеленую верхушку в синее яркое небо из-за
               крыши  дома,  из-за  ее  крутого  ската,  подобного  снежной  горной  вершине,  между  двумя
               спокойно и высоко дымящимися трубами… На пригретых солнцем фронтонах крылец сидят,
               приятно жмутся монашенки-галки, обычно болтливые, но теперь очень тихие; приветливо,
               щурясь  от  слепящего,  веселого  света,  от  ледяной  самоцветной  игры  на  снегах,  глядят
               старинные окна с мелкими квадратами рам… Скрипя мерзлыми валенками по затвердевшему
               на ступеньках снегу, поднимаешься на главное, правое крыльцо, проходишь под его навесом,
               отворяешь тяжелую и черную от времени дубовую дверь, проходишь темные длинные сени…
               В лакейской, с большим грубым ларем у окна, еще прохладно, синевато, – солнце в ней не
               бывает,  окно  ее  на  север, –  но  трещит,  гудит,  дрожит  медной  заслонкой  печь.  Направо
               сумрачный коридор в жилые комнаты, прямо напротив – высокие, тоже черные дубовые двери
               в  зал.  В  зале  не  топят, –  там  простор,  холод,  стынут  на  стенах  портреты  деревянного,
               темноликого дедушки в кудрявом парике и курносого, в мундире с красными отворотами,
               императора  Павла,  и  насквозь  промерзает  куча  каких-то  других  старинных  портретов  и
               шандалов,  сваленных  в  маленькой,  давно  упраздненной  буфетной,  заглядывать  в
               полустеклянную дверку которой было в детстве таким таинственным наслаждением. Зато в
               зале  все  залито  солнцем  и  на  гладких,  удивительных  по  ширине  половицах  огнем  горят,
               плавятся лиловые и гранатовые пятна – отражения верхних цветных стекол. В окно налево,
               боковое, тоже на север, лезут черные сучья громадной липы, а в те солнечные, что против
               дверей, виден сад в сугробах. Среднее окно все занято высочайшей елью,  той, что глядит
               между трубами дома: за этим окном пышными рядами висят ее оснеженные рукава … Как
               несказанно хороша была она в морозные лунные ночи! Войдешь  – огня в зале нет, только
               ясная луна в высоте за окнами. Зал пуст, величав, полон словно тончайшим дымом, а она,
               густая,  в  своем  хвойном,  траурном  от  снега  облачении,  царственно  высится  за  стеклами,
               уходит  острием  в  чистую,  прозрачную  и  бездонную  куполообразную  синеву,  где  белеет,
               серебрится  широко  раскинутое  созвездие  Ориона,  а  ниже,  в  светлой  пустоте  небосклона,
               остро  блещет,  содрогается  лазурными  алмазами  великолепный  Сириус,  любимая  звезда
               матери … Сколько бродил я в этом лунном дыму, по длинным теневым решеткам от окон,
               лежавшим на полу, сколько юношеских дум передумал, сколько твердил вельможно-гордые
               державинские строки:
   41   42   43   44   45   46   47   48   49   50   51