Page 51 - Жизнь Арсеньева
P. 51
сроку, который еще остается ему до этого восстания, после которого будто бы начнется и во
веки веков будет длиться что-то уже совершенно невообразимое, не имеющее ни смысла, ни
цели и никаких сроков…
II
Вынос я наблюдал жадно и трепетно. Работники, празднично сытые и чистые, были
сильны и молоды, но с каким неловким и боязливым напряжением, отворачивая головы,
сдвинули они со столов и на белых полотнищах подняли свой тяжкий груз, когда настал
наконец последний час разлуки Писарева с родным домом и всем миром! Мне опять
показалось тогда, что в этом огромном бархатно-фиолетовом ящике с мерзкими серебряными
лапками лежит нечто священное, но вместе с тем и непристойно-земное, непотребное. Это
нечто, с покорно скрещенными и закаменевшими в черных сюртучных обшлагах руками,
деревянно покачивающее мертвой головою, низко и наклонно поплыло по чужой воле над
полом, среди тесноты, праздничных риз, ладана и нестройного пения, ногами к настежь
раскрытым дверям, – да никогда не переступит оно вновь порога этого дома! – сперва в
прихожую, потом на крыльцо, на яркий свет и зелень весеннего двора, где над толпой
высилось Распятие и два мужика держали на головах крышку гроба. Тут работники
приостановились, оттягивая полотнищами свои густо покрасневшие шеи, причт запел
громче, – «в знамение того, что усопший переходит в царство бесплотных духов,
окружающих престол Вседержителя и немолчно воспевающих Ему трисвятую песнь», – ас
верхушки колокольни, глядевшей из-за надворных построек прямо против крыльца и
медленно ронявшей до этой минуты тонкие, жалостные и все строже густевшие звуки, вдруг
резко сорвалась короткая, нарочито нелепая, трагическая разноголосица, на которую
дружным и нестройным лаем и воем ответили испуганные борзые и гончие, наполнявшие
двор. Это было так безобразно, что сестра в своем длинном крепе зашаталась и зарыдала, бабы
в толпе заголосили и отец, тоже неловко поддерживавший гроб, весь исказился отвращением
и болью.
В церкви я все смотрел на трупный лик покойника, лежавшего как раз против царских
врат, под круглым глухим куполом, разрисованным каменными сизыми облаками, среди
которых, из грубого синего треугольника, продолговато, жестко и загадочно взирало
Всевидящее Око. Шло уже отпевание, и лик этот, с его обострившимся носом, черной
сквозящей бородой и такими же усами, под которыми блестели плоские слипшиеся губы, был
уже могильно увенчан пестрым бумажным венчиком. Я смотрел, думая: он похож теперь на
древнего великого князя, он теперь навеки приобщен как бы к лику святых, к сонму всех
праотцев и пращуров наших… Над ним уже пели: «Блаженны непорочнии, в путь ходящий в
законе Господне», я же, с мукой и болью за него и с умилением за себя, думал: вот сейчас
всунут в его тугие пальцы с почерневшими ногтями «отпуск», польют его «елеем»,
крестообразно посыплют «перстью», покроют кисеей и крышкой, вынесут и закопают, и
уйдут и забудут, и пойдут годы, и будет длиться моя долгая и счастливая жизнь где-то там, в
моем туманном и светлом будущем, а он, или, вернее, его череп и кости все будут лежать и
лежать в земле за этой церковью, в высокой траве под березкой, которую нынче посадят в его
возглавии и которая станет некогда большим и прекрасным белоствольным деревом со своей
низко струящейся и сладко трепещущей в долгий летний день серо-зеленой верхушкой…
Воздавая ему «последнее целование», я коснулся венчика губами – и, Боже, каким холодом и
смрадом пахнуло на меня и как потрясла меня своей ледяной твердостью темно-лимонная
кость лба под этим венчиком в непостижимую противоположность тому живому, весеннему,
теплому, чем так сладко и просто веяло в решетчатые окна церкви!
Я пристально глядел потом, стоя за церковью, среди старых могильных плит и
памятников всяких бригадиров и секунд-майоров, в глубокую и узкую яму, тускло и угрюмо
блестевшую своими твердо и ровно обрезанными боками: грубо и беспощадно летела туда,
поспешно сыпалась сырая, первобытная земля на фиолетовый бархат, на крест из белого