Page 54 - Жизнь Арсеньева
P. 54

меня тарантас, отвозивший Анхен на станцию, и кучер, приостановившись, подал мне номер
               петербургского журнала, в который я, с месяц тому назад, впервые послал стихи. Я на ходу
               развернул его и точно молнией ударили мне в глаза волшебные буквы моего имени …
                     На  другой  день,  рано  утром,  я  пешком  ушел  в  Батурино.  Шел  сперва  сухим,  уже
               накатанным  проселком,  среди  блестящих  в  утреннем  пару  пашен,  потом  по  писаревскому
               лесу,  солнечному,  светло-зеленому,  полному  птичьего  весеннего  пенья,  прошлогодней
               гниющей  листвы  и  первых  ландышей  …  Когда  я  явился  в  Батурине,  мать  даже  руками
               всплеснула, увидав мою худобу и выражение обрезавшихся глаз. Я поцеловал ее, подал ей
               журнал и пошел в свою комнату, шатаясь от усталости и не узнавая знакомого дома, дивясь
               тому, какой он стал маленький и старый…

                                                               V

                     В ту весну мне шел всего шестнадцатый год. Однако, воротясь в Батурине, я уже совсем
               утвердился  в  мысли,  что  вступление  мое  в  полноправную,  совершеннолетнюю  жизнь
               завершилось.
                     Мне еще зимой казалось, будто я уже знаю многое, необходимое всякому взрослому
               человеку: и устройство вселенной, и какой-то ледниковый период, и дикарей каменного века,
               и  жизнь  древних  народов,  и  нашествие  на  Рим  варваров,  и  киевскую  Русь,  и  открытие
               Америки, и французскую революцию, и байронизм, и романтизм, и людей сороковых годов, и
               Желябова,  и  Победоносцева,  не  говоря  уже  о  множестве  навеки  вошедших  в  меня  лиц  и
               жизней вымышленных, со всеми их чувствами и судьбами, то есть всех этих тоже будто бы
               всякому необходимых Гамлетов, Дон-Карлосов, Чайльд-Гарольдов, Онегиных, Печориных,
               Рудиных,  Базаровых…  Теперь  жизненный  опыт  мой  казался  мне  огромным.  Я  воротился
               смертельно  усталый,  но  с  крепкой  готовностью  начать  жить  отныне  какой-то  уже  совсем
               «полной»  жизнью.  В  чем  должна  была  состоять  эта  жизнь?  Я  полагал,  что  в  том,  что  бы
               испытывать среди всех ее впечатлений и своих любимых  дел  как можно больше каких-то
               высоких поэтических радостей, на которые я считал себя имеющим даже какое-то особенное
               право. «Мы в жизнь вошли с прекрасным упованьем…» С прекрасным упованьем входил и я в
               нее… хотя какие были у меня на то основания?
                     Было чувство того, что у меня «все впереди», чувство своих молодых сил, телесного и
               душевного здоровья, некоторой красоты лица и больших достоинств сложения, свободы и
               уверенности движений, легкого и быстрого шага, смелости и ловкости, – как, например, ездил
               я верхом! Было сознание своей юношеской чистоты, благородных побуждений, правдивости,
               презрения ко всякой низости. Был повышенный душевный строй, как прирожденный, так и
               благоприобретенный  за  чтением  поэтов,  непрестанно  говоривших  о  высоком  назначении
               поэта, о том, что «поэзия есть Бог в святых мечтах земли», что «искусство есть ступень к
               лучшему миру». Была какая-то душу поднимающая отрада даже в той горькой страстности, с
               которой  я  повторял  в  иные  минуты  и  нечто  совсем  противоположное–  едкие  строки
               Лермонтова  и  Гейне,  жалобы  Фауста,  обращающего  к  луне  за  готическим  окном  свой
               предсмертный,  во  всем  разочарованный  взор,  или  веселые,  бесстыдные  изречения
               Мефистофеля … Но разве я не сознавал порой, что мало иметь крылья, чтобы летать, что для
               крыльев нужен еще воздух и развитие их?
                     Я  не  мог  не  испытывать  тех  совсем  особых  чувств,  что  испытывают  все  пишущие
               юноши, уже увидевшие свое имя в печати. Но я не мог не знать и того, что одна ласточка
               весны не делает. Отец в минуты раздражения называл меня «недорослем из дворян»; я утешал
               себя тем, что не я один учился «понемногу, чему-нибудь и как-нибудь»; но ведь я хорошо
               понимал, сколь это утешение сомнительно. Я втайне (вопреки тому, что уже был заражен,
               благодаря чтению и брату Георгию, множеством свободных мнений) еще очень гордился тем,
               что мы Арсеньевы. Но я не мог не помнить в то же время нашей все растущей бедности и того,
               что  беззаботность  к  ней  достигала  в  нас  даже  какой-то  неестественной  меры.  Я  вырос  и
               оставался в странном убеждении, что, при всех достоинствах братьев, особенно Георгия, все
   49   50   51   52   53   54   55   56   57   58   59