Page 52 - Жизнь Арсеньева
P. 52
позумента. Мне хотелось кощунственно ожесточить себя, я вспоминал холодное Всевидящее
Око в каменно-облачном небе церковного купола, думал о том несказанном, что будет в этом
гробу через неделю, даже пытался уверить себя, что ведь будет в некий срок и со мной то же
самое. .. Но веры в это не было ни малейшей, могилу уже сравняли с землею, на Анхен было
новое батистовое платьице… ласково и беззаветно, все разрешая и во всем обнадеживая,
звучало последнее песнопение, опять праздничное, опять Христово, терявшееся в теплом
солнечном воздухе… Мир стал как будто еще моложе, свободнее, шире и прекраснее после
того, как кто-то навеки ушел из него…
III
Когда возвращались с кладбища, сестра шла, спотыкаясь, прижимая платок к глазам,
ничего не видя перед собой. Но отец крепко держал ее под локоть и, приноравливаясь к ее
шагу, настойчиво говорил ей все то пустое, милое, что спокон веку говорят в таких случаях:
– Душа моя, утешать тебя бесполезно, но одно скажу: помни, что отчаяние есть
смертный грех, что ты не одна в мире, что у тебя есть люди, бесконечно любящие тебя, что у
тебя есть дети, дающие тебе высокую цель в жизни, и главное, что ты так еще молода, что у
тебя все впереди…
Возле отца шел, держа в руках дворянский картуз, его старый друг, круглый и плотный
помещик, загорелый и смуглый, у которого были какие-то золотисто-табачные пятна на
желтоватых белках карих глаз, с самого детства занимавшие меня. Ему было жарко от
непривычного ему сюртука, от крахмальной рубашки, от своей крепкой полноты и тех чувств,
которые волновали его. И он, свистя легкими от поспешности и удушья, говорил то же, что и
отец:
– Вера Петровна, позвольте и мне сказать: я покойному вторым отцом был по смерти его
батюшки, я его и крестил, и вырастил, и под венец с вами благословлял, вы понимаете, что я
испытываю… Потом, вы ведь знаете: я и сам рано овдовел…
Но Александр все-таки тысячу раз прав. Знаете, как говорят мужики? «Смерть как
солнце, на нее не глянешь…» Да, не глянешь, и не надо глядеть, иначе нельзя жить…
Мне вот стыдно, что его нету, а я все иду и хриплю, да разве это наша воля?
И я смотрел на его стриженую сизосеребристую голову с широким затылком, на старое,
истончившееся обручальное кольцо на его темной маленькой руке… Я смотрел и чувствовал,
что и всем нам в той или иной мере стыдно, неловко, а все таки бесконечно сладко
возвращаться к жизни после той ужасной обузы, которая тяготела на нас целых три дня, и
ловил себя на том, как мне приятно ступать по мягкой весенней земле, идти с раскрытой
головой под греющим солнцем, слушать непрестанный, разноголосый крик грачей, с буйным
и страдальчески-счастливым упоением орущих и хлопочущих во всех окрестных садах,
глядеть какими-то новыми, чуть не влюбленными глазами на сестру, на ее траур, на красоту ее
молодости и горя, думать с замиранием сердца, что у нас с Анхен назначено нынче свидание в
низах сада…
Дом тоже помолодел, освободившись от хозяина. Все полы и стекла были в нем вымыты,
всюду было прибрано и настежь раскрыты окна на солнце и воздух. Едва переступив порог
зала, где были расставлены и убраны столы для поминального обеда, я тотчас же опять
встретил тот ужасный, ни на что в мире не похожий запах, который все утро сводил меня с ума
возле гроба. Но запах этот как-то особенно возбуждающе мешался с сыростью еще темных от
воды полов и с весенней свежестью, отовсюду веявшей в дом, и празднично, для пира жизни, а
не смерти, блестели на столах скатерти, приборы, рюмки и графины… Все же как ужасен был
этот долгий и грубо обильный обед, который то и дело прерывали своими уже нескладными,
хмельными голосами причетники, встававшие и умиленно певшие вечную память
непонятному существу, только что зарытому ими в землю за церковью! Прав был отец, говоря
мне за обедом:
– Знаю, знаю, душа моя, каково тебе теперь! Мы то уж все обстреляны, а вот на пороге