Page 61 - Жизнь Арсеньева
P. 61

милостиво-важно, с поднятой головой, в широком балахоне и с мохнатой простыней на плече,
               отвечала мне уже довольно приветливо и даже с усмешкой, вспоминая, верно, как я тогда, в
               городе, выскочил из библиотеки.
                     Сперва застенчиво, а потом все дружелюбней и живей отвечала и Лиза, уже несколько
               загоревшая и с некоторым блеском в своих широких глазах. Теперь она ходила в белой с
               синим воротом матроске и довольно короткой синей юбочке, ничем не прикрывая от солнца
               свою  черную  головку  с  заплетенной  и  большим  белым  бантом  завязанной,  слегка
               курчавившейся черной косой. Она не купалась, только сидела на берегу, пока купались где-то
               под особенно густым ивняком ее мать и Уварова; но она иногда снимала туфельки, чтобы
               походить по траве, насладиться ее нежной свежестью, и я несколько раз видел ее босиком.
               Белизна ее ножек в зеленой траве была невыразимо прелестна…
                     И опять наступили лунные ночи, и я выдумал уже совсем не спать по ночам, – ложиться
               только с восходом солнца, а ночь сидеть при свечах в своей комнате, читать и писать стихи,
               потом бродить в саду, глядеть на усадьбу Уваровых с плотины пруда .., Днем на этой плотине
               часто стояли бабы и девки и, наклонясь к большому плоскому голышу, лежавшему в воде на
               бережку, подоткнувшись выше колен, крупных, красных, а все таки нежных, женских, сильно
               и ладно, переговариваясь быстрыми,  бойкими голосами, колотили вальками мокрые серые
               рубахи;  иногда  они  разгибались,  вытирали  о  засученный  рукав  пот  со  лба,  с  шутливой
               развязностью, на что то намекая, говорили, когда мне случалось проходить мимо: «Барчук, ай
               потерял что?» – и опять наклонялись и еще бодрей колотили, шлепали и чему-то смеялись,
               переговариваясь,  а  я  поскорей  уходил  прочь:  мне  уже  трудно  было  смотреть  на  них,
               склоненных, видеть их голые колени …
                     Потом к другому нашему соседу, к тому, чья усадьба была через улицу от нашей и чей
               сын был в ссылке, к старику Алферову, приехали его дальние родственницы, петербургские
               барышни,  и  одна  из  них,  младшая,  Ася,  была  хороша  собой,  ловка  и  высока,  весела  и
               энергична,  свободна  в  обращении.  Она  любила  играть  в  крокет,  щелкать  что  попало
               фотографическим аппаратом, ездить верхом, и незаметно я стал довольно частым гостем в
               этой усадьбе, вступил с Асей в какое-то подобие дружбы, в которой она и помыкала мной, как
               мальчишкой, и проявляла в то же время явное удовольствие от общества этого мальчишки.
               Она то и дело снимала меня, мы с ней по целым часам стучали крокетными молотками, при
               чем всегда выходило, что я будто бы что-то не так делаю, а она поминутно останавливалась и,
               необыкновенно мило не выговаривая буквы «л», кричала на меня в полном отчаянии: «Ах,
               какой гвупый, Боже, какой гвупый!» – больше же всего любили скакать под вечер по большой
               дороге, и уже не совсем спокойно слушал я ее радостные покрикиванья на скаку, видел ее
               румянец и растрепавшиеся волосы, чувствовал наше с ней одиночество в поле, меж тем как ее
               лироподобное тело великолепно лежало на седле и тугая икра левой ноги, упертой в стремя,
               все время мелькала под развевающимся подолом амазонки …
                     Но то было днем, вечером. А ночи свои я посвящал поэзии.
                     Вот уже совсем темно в поле, густеют теплые сумерки, и мы с Асей шагом возвращаемся
               домой, проезжаем по деревне, пахнущей всеми вечерними летними запахами. Проводив Асю
               до дому, я въезжаю во двор нашей усадьбы, бросаю повод потной Кабардинки работнику и
               бегу в дом к ужину, где меня встречают веселые насмешки братьев и невестки. После ужина я
               выхожу с ними на прогулку, на выгон за пруд или опять все на ту же большую дорогу, глядя на
               сумрачно-красную луну, поднимающуюся за черными полями, откуда тянет ровным мягким
               теплом.  А  после  прогулки  я  остаюсь  наконец  один.  Все  затихло  –  дом,  усадьба,  деревня,
               лунные поля. Я сижу у себя возле открытого окна, читаю, пишу. Чуть посвежевший ночной
               ветер  приходит от  времени  до  времени  из  сада,  там  и  сям  уже  озаренного,  колеблет огни
               оплывающих  свечей.  Ночные  мотыльки  роями  вьются  вокруг  них,  с  треском  и  приятной
               вонью жгутся, падают и понемногу усеивают весь стол. Неодолимая дремота клонит голову,
               смыкает веки, но я всячески одолеваю, осиливаю ее…
                     И к полуночи она обычно рассеивалась. Я вставал, выходил в сад. Теперь, в июне, луна
               ходила по летнему, ниже. Она стояла за углом дома, широкая тень далеко лежала от него по
   56   57   58   59   60   61   62   63   64   65   66