Page 67 - Жизнь Арсеньева
P. 67
женившись, опять пошел по своему бродячему заработку, а она поступила к брату.
Ей было лет двадцать. На деревне звали ее галкой, дикой, считали (за молчаливость)
совсем глупой. У нее был невысокий рост, смуглый цвет кожи, ловкое и крепкое сложение,
маленькие и сильные руки и ноги, узкий разрез черно-ореховых глаз. Она была похожа на
индианку: прямые, но грубоватые черты темного лица, грубая смоль плоских волос. Но я в
этом находил даже какую-то особую прелесть. Я чуть не каждый день бывал у брата и всегда
любовался ею, любил, как крепко и быстро она топает ногами, неся на стол самовар или миску
с супом, как бессмысленно взглядывает: этот топот и взгляд, грубая чернота волос, прямой ряд
которых был виден под оранжевым платком, сизые губы слегка удлиненного рта, смуглая
молодая шея, покато переходящая в плечи, – все неизменно вызывало во мне томящее
беспокойство. Случалось, что, встретясь с ней где-нибудь в прихожей, в сенцах, я, шутя, ловил
ее находу, прижимал к стене… Она молча вывертывалась – и тем дело и кончалось. Никаких
любовных чувств мы друг к другу не испытывали.
Но вот, гуляя как-то в зимние сумерки по деревне, я рассеянно свернул во двор
алферовской усадьбы, прошел среди сугробов к дому, поднялся на крыльцо. В прихожей,
совсем темной, особенно сверху, сумрачно и фантастично, точно в черной пещере, краснела
грудой раскаленных углей только что истопленная печка, а Тонька, без платка, вытянув слегка
раздвинутые босые смуглые ноги, берцы которых блестели против света своей гладкой кожей,
сидела на полу прямо против ее устья, вся в ее пламенно-темном озареньи, держала в руках
кочергу, огненно-белый конец которой лежал на углях, и, слегка отклонив от палящего жара
такое же темно-пламенное лицо, полусонно смотрела на эти угли, на их малиновые,
хрупко-прозрачные горки, кое-где уже меркнувшие под сиреневым тонким налетом, а кое-где
еще горевшие сине-зеленым эфиром. Я, входя, стукнул дверью – она даже не
обернулась. – Что-й-то у вас темно, ай дома никого нету? – спросил я, подходя.
Она еще больше откинула лицо назад и, не глядя на меня, как-то неловко и томно
усмехнулась. – Будто не знаете! – сказала она насмешливо. – Что не знаю? – Да уж будет,
будет… – Что будет? – Да как же вы можете не знать, где они, когда они к вам пошли… – Я
гулял, не видал их. – Знаем мы ваше гулянье…
Я присел на корточки, посматривая на ее ноги и раскрытую черную голову, уже весь
внутренне дрожа, но притворяясь, что любуюсь на угли, на их жаркий багряно-темный свет…
потом неожиданно сел рядом с нею, обнял и завалил ее на пол, поймал ее уклоняющиеся
горячие от огня губы … Кочерга загремела, из печки посыпались искры…
На крыльцо я выскочил после того с видом человека, неожиданно совершившего
убийство, перевел дыханье и быстро оглянулся, – не идет ли кто? Но никого не было, все было
просто и тихо; на деревне, в обычной зимней темноте, с неправдоподобным спокойствием, –
точно ничего и не случилось, – горели по избам огни … Я взглянул, прислушался – и быстро
пошел прочь со двора, не чуя земли под собой от двух совершенно противоположных чувств:
страшной, непоправимой катастрофы, внезапно совершившейся в моей жизни, и какого-то
ликующего, победоносного торжества …
Ночью, сквозь тревожный сон, меня то и дело томила смертельная тоска, чувство чего-то
ужасного, преступного и постыдного, внезапно погубившего меня. Да, все пропало! – думал я,
просыпаясь, с трудом приходя в себя. Все, все пропало, все погублено, испорчено, но, видно,
так тому и быть, все равно теперь этого уже не поправишь…
Проснувшись утром, я какими-то совсем новыми глазами взглянул вокруг, на эту столь
знакомую мне комнату, ровно освещенную свежим снегом, выпавшим за ночь: солнца не
было, но в комнате было очень светло от его белизны. Первая мысль, с которой я открыл глаза,
была, конечно, о том, что случилось. Но мысль эта уже не испугала меня, ни тоски, ни
отчаяния, ни стыда, ни чувства преступности в душе уже не было. Напротив. Как же я теперь
выйду к чаю? – подумал я. – И вообще как теперь быть? Но никак не быть, подумал я, никто
ничего не знает и не узнает никогда, а на свете все по-прежнему и даже особенно хорошо: на
дворе этот любимый мной тихий белый день, сад, космато оснеженный по голым сучьям, весь
завален белыми сугробами, в комнате тепло от кем-то затопленной, пока я спал, и теперь