Page 73 - Жизнь Арсеньева
P. 73
А после завтрака, когда я тупо лежал на диване в своей комнате, за мелкими
квадратными стеклами которой ровно синело осеннее небо и чернели нагие деревья,
послышались по коридору быстрые и тяжелые шаги и внезапно вошел ко мне отец. В руках у
него была его любимая бельгийская двустволка, единственная драгоценность, оставшаяся ему
от прежней роскоши. – Вот, – сказал он, решительно кладя ее рядом со мной. – Дарю, что
могу, чем богат, тем и рад. Может быть, это тебя хоть немного утешит…
Я вскочил, схватил его руку, но не успел поцеловать – он отдернул ее и, быстро
наклонившись, неловко поцеловал меня в висок. – И вообще ты не очень убивайся, – прибавил
он, стараясь говорить с обычной своей бодростью. – Это я уж не о лошади, конечно, говорю, а
вообще о твоем положении… Ты думаешь, я ничего не вижу, не думаю о тебе? Больше всех
думаю! Я перед всеми вами виноват, всех вас по миру пустил, да у тех хоть что-нибудь есть.
Николай все таки хоть немного обеспечен, у Георгия есть образование, а у тебя что, кроме
твоей прекрасной души? Да и что им? Николай человек вполне дюжинный, Георгий всегда
вечным студентом останется, а вот ты…
И хуже всего то, что не усидишь ты долго с нами, и что тебя ждет, один Бог ведает! А все
таки помни мое: нет беднее беды, чем печаль …
VII
В ту осень пусто, тихо было в нашем доме. Никогда, кажется, не чувствовал я такой
нежной любви к отцу и матери, но только одна сестра Оля спасала меня в те дни от чувства
одиночества, с особенной силой овладевшего мной. Делить прогулки, вести разговоры,
мечтать о будущем я стал теперь с ней – и с удивлением и радостью все больше убеждался в
том, что она гораздо взрослей, развитей и душевно и умственно и гораздо ближе мне, чем я
мог полагать. Был в этих наших новых отношениях еще и какой-то чудесный возврат к нашей
дальней, детской близости …
Отец сказал про меня: «Что ждет тебя, один Бог ведает!» А что ждало ее, со всей
прелестью ее юности и со всей бедностью и одиночеством в Батурине?
Впрочем, я тогда думал больше всего о себе.
VIII
Работу я бросил. Много времени проводил на деревне, по избам, много охотился – то с
братом Николаем, то один. Борзых у нас уже не было, оставалась только пара гончих. Большие
охоты, еще кое-где уцелевшие в уезде, травили волков, лисиц, далеко и надолго уходили в
отъезжее поле, в места более прибыльные, чем наши. Мы же и одному русаку бывали рады, –
вернее, нашим скитаньям за ним по осенним полям, на осеннем воздухе.
Так скитался я однажды, в конце ноября, под Ефремовым. Рано утром позавтракали в
людской горячими картошками, перекинул ружье за плечи, сел на старого рабочего мерина,
кликнул собак и поехал. У брата веяли, я поехал один. Выдался необыкновенно теплый,
солнечный день, но в полях было грустно, а в смысле охоты совсем безнадежно: грустно
потому, что уже слишком тихо и голо было всюду и во всем было то последнее, бедное,
смиренное, что бывает только самой поздней осенью, а безнадежно по причине недавних
дождей: было так грязно и вязко, – и не только по дорогам, а и на зеленях, на взметах и
жнивьях – что и мне и собакам приходилось пробираться все межами и гранями. Я вскоре и
думать перестал об охоте, а за мной и собаки – бежали себе впереди, отлично понимая
невозможность гона по такому полю, если бы даже и было что гнать, и несколько оживляясь
лишь тогда, когда мы попадали в какой-нибудь голый перелесок, где крепко и сыро пахло
прелым листом, или проходили по рыжим дубовым кустарникам, по какому-нибудь логу,
бугру. Но ничего не было и тут: всюду пустота, молчание, жидкий, безжизненный, хотя и
теплый, ясный блеск, в котором по осеннему низко, плоско и четко лежали светлые
окрестности, – все эти клетчатые от жнивий, зеленей и пашен перевалы полей, рыжие шкуры