Page 74 - Жизнь Арсеньева
P. 74
кустарников, сизо-сереющие кое-где вдали березовые и осиновые острова…
И от Лобанова я повернул наконец назад. Проехал Шипово, потом въехал в ту самую
Кроптовку, где было родовое имение Лермонтовых. Тут я отдохнул у знакомого мужика,
посидел с ним на крылечке, выпил квасу. Перед нами был выгон, за выгоном – давно
необитаемая мелкопоместная усадьба, которую красил немного только сад, неподвижно
поднимавший в бледно-голубом небосклоне, за небольшим старым домом, свои черные
верхушки. Я сидел и, как всегда, когда попадал в Кроптовку, смотрел и думал: да ужели это
правда, что вот в этом самом доме бывал в детстве Лермонтов, что почти всю жизнь прожил
тут его родной отец? – Говорят, продают, – сказал мужик, тоже глядя на усадьбу и
щурясь. – Говорят, ефремовский Каменев торгует…
И, взглянув на меня, еще более сощурился: – А вы как? Не продаете еще? – Это дело
отца, – ответил я уклончиво. – Конечно, конечно, – сказал мужик, думая что-то свое. – Я это
только к тому, что все, мол, теперь продают, плохое пришло господам житье. Народ
избаловался, – и свое-то и то как попало работают, а не то, что господское, – а цена на руки в
горячее время – приступу нет, а загодя, под заработки, барину не из чего дать – нужда,
бедность …
Дальше я поехал, делая большой крюк, решив для развлечения проехать через
Васильевское, переночевать у Писаревых. И, едучи, как-то особенно крепко задумался вообще
о великой бедности наших мест. Все было бедно, убого и глухо кругом. Я ехал большой
дорогой – и дивился ее заброшенности, пустынности. Ехал проселками, проезжал деревушки,
усадьбы: хоть шаром покати не только в полях, на грязных дорогах, но и на таких же грязных
деревенских улицах и на пустых усадебных дворах. Даже непонятно: да где же люди и чем
убивают они свою осеннюю скуку, безделье, сидя по этим избам и усадьбам? А потом я опять
вспомнил бессмысленность и своей собственной жизни среди всего этого и просто ужаснулся
на нее, вдруг вспомнив вместе с тем Лермонтова. Да, вот Кроптовка, этот забытый дом, на
который я никогда не могу смотреть без каких-то бесконечно-грустных и неизъяснимых
чувств…
Вот бедная колыбель его, наша общая с ним, вот его начальные дни, когда так же смутно,
как и у меня некогда, томилась его младенческая душа, «желанием чудным полна», и первые
стихи, столь же, как и мои, беспомощные… А потом что? А потом вдруг «Демон», «Мцыри»,
«Тамань», «Парус», «Дубовый листок оторвался от ветки родимой…» Как связать с этой
Кроптовкой все то, что есть Лермонтов? Я подумал: что такое Лермонтов? – и увидел сперва
два тома его сочинений, увидел его портрет, странное молодое лицо с неподвижными
темными глазами, потом стал видеть стихотворение за стихотворением и не только внешнюю
форму их, но и картины, с ними связанные, то есть то, что и казалось мне земными днями
Лермонтова: снежную вершину Казбека, Дарьяльское ущелье, ту, неведомую мне, светлую
долину Грузии, где шумят, «обнявшись точно две сестры, струи Арагвы и Куры», облачную
ночь и хижину в Тамани, дымную морскую синеву, в которой чуть белеет вдали парус,
молодую ярко-зеленую чинару у какого-то уже совсем сказочного Черного моря… Какая
жизнь, какая судьба! Всего двадцать семь лет, но каких бесконечно-богатых и прекрасных,
вплоть до самого последнего дня, до того темного вечера на глухой дороге и подошвы
Машука, когда, как из пушки, грянул из огромного старинного пистолета выстрел какого-то
Мартынова и «Лермонтов упал, как будто подкошенный…» Я подумал все это с такой
остротой чувств и воображения и у меня вдруг занялось сердце таким восторгом и завистью,
что я даже вслух сказал себе, что довольно наконец с меня Батурина!
IX
Я думал о том же и на другой день, возвратившись домой.
Ночью я сидел в своей комнате и, думая, читал вместе с тем, – перечитывал «Войну и
мир.» Погода за день круто изменилась. Ночь была холодная и бурная. Было уже поздно, весь
дом был тих и темен. У меня топилась печка, пылала и гудела тем жарче, чем злей и сумрачней