Page 77 - Жизнь Арсеньева
P. 77
зачем едешь ты со всеми своими мечтами и чувствами, вечная и высокая радость которых
связывается с вещами внешне столь ничтожными и обыденными. …
Когда потом стало близиться к вечеру, все перешло лишь в одно – в ожидание первой
большой станции. И задолго до нее я опять зяб в сенцах, пока не увидал наконец впереди, в
неприветливых сумерках, многих разноцветных огней, во все стороны расходящихся рельс,
постов, стрелок, запасных паровозов, а затем и вокзала с черной от толпы платформой…
Легко представить себе, с какой поспешностью кинулся я в пахучий и светлый буфет и стал
обжигаться какими-то вкуснейшими в мире щами!
Последствие всего этого были довольно неожиданные: с большим удовлетворением
сидя после обеда с папиросой возле черных оконных стекол вновь гремевшего вагона, в
дымном полусвете толстой казенной свечи, горевшей в углу в фонаре, думал я о том, что вот,
как это ни странно, скоро и цель моего путешествия, тот самый Орел, которого я еще почти
никак не представляю себе, но который уже одним тем удивителен, что там, вдоль вокзала, –
великий пролет по всей карте России: на север – в Москву, в Петербург, на юг – в Курск и в
Харьков, а главное – в тот самый Севастополь, где как будто навеки осталась молодая
отцовская жизнь… И я вдруг сказал себе: да ужели и правда, что я еду в какой-то «Голос», на
какую-то службу? Там, конечно, тоже было нечто такое, что влекло ужасно, – какая-то
редакция, какая-то типография. Но Курск, Харьков, Севастополь … «Нет, все это вздор! –
вдруг сказал я себе. – В Орел я лишь заеду, познакомлюсь, узнаю, что мне предложат, скажу,
что мне надо подумать, повидаться с братом … Заеду – и дальше, в Харьков!»
Но оказалось, что даже и заезжать не следует. Вышло еще лучше, чем я предполагал: как
нарочно попал я в Орел с опозданием, как раз к приходу сверху поезда на Харьков. И поезд,
как нарочно, был чудесный, никогда еще невиданный мной – скорый, с американским
страшным паровозом, весь из тяжелых и больших вагонов лишь первого и второго класса, с
шерстяными занавесками на окнах, с полутемным светом из-под синего шелка, со всем тем
теплом и уютом богатого мира, провести ночь в котором (да еще в пути на юг) мне показалось
уже совсем неотразимым счастьем…
XII
В Харькове я сразу попал в совершенно новый для меня мир.
В числе моих особенностей всегда была повышенная восприимчивость к свету и
воздуху, к малейшему их различию. И вот первое, что поразило меня в Харькове: мягкость
воздуха и то, что света в нем было больше, чем у нас. Я вышел из вокзала, сел в извозчичьи
сани, – извозчики, оказалось, ездили тут парой, с глухарями-бубенчиками и разговаривали
друг с другом на вы, – оглянулся вокруг и сразу почувствовал во всем что-то не совсем наше,
более мягкое и светлое, даже как будто весеннее. И здесь было снежно и бело, но белизна была
какая-то иная, приятно слепящая. Солнца не было, но света было много, больше во всяком
случае, чем полагалось для декабря, и его теплое присутствие за облаками обещало что-то
очень хорошее. И все было мягче в этом свете и воздухе: запах каменного угля из-за вокзала,
лица и говор извозчиков, громыханье на парных лошадях бубенчиков, ласковое зазыванье баб,
продававших на площади перед вокзалом бублики и семячки, серый хлеб и сало. А за
площадью стоял ряд высочайших тополей, голых, но тоже необыкновенно южных,
малорусских. А в городе на улицах таяло…
Однако все это было ничто в сравнении с тем, что ожидало меня в тот день далее: такого
количества новых чувств я еще никогда не испытывал, столько знакомств за всю жизнь не
делал. Бывает так, что в первый же день по приезде куда-нибудь попадаешь на редкое обилие
впечатлений и встреч. Так было и со мной в тот день.
В брате, который встретил меня с радостным изумлением, оказалось тоже что-то
новое, – он тут, в Харькове, был как будто какой-то другой, чем в Батурине, как будто менее
близок мне, несмотря на всю радость, с которой мы встретились. И как странна была его
харьковская жизнь! Пусть и впрямь был он «вечный студент», по выражению отца, но ведь