Page 79 - Жизнь Арсеньева
P. 79
поджигая и без того горящую папиросу дрожащей рукой; огромный ростом и
живописно-кудлатый Краснопольский, похожий на Иоанна Крестителя; бородатый
Леонтович, который был старше и, как статистик, известней всех и сразу очаровал меня
ласковым спокойствием, доброжелательной рассудительностью и, главное, необыкновенно
приятным, чисто малорусским звуком грудного голоса; затем некто Падалка, маленький
востроносенький, в очках, до нельзя рассеянный, неистово пылкий, все на что-то страстно
негодовавший и вместе с тем такой детски чистый, искренний, что я тотчас же полюбил его
еще более, чем Леонтовича. Ужасно понравился мне еще статистик Вагин, – статистик, как я
узнал потом, такой заядлый, что для него, казалось, во всем мире не существовало ничего,
кроме статистики, – крепкий, рослый, белозубый, по-мужицки красивый и веселый, – он и был
из мужиков, – хохотавший раскатисто и заразительно, говоривший крупно, окая… И ужасную
неприязнь возбуждали два человека: бывший рабочий Быков, коренастый парень в блузе, в
кудрявой голове которого, в толстой шее и выкаченных глазах было и впрямь что-то бычье, и
еще один, по фамилии Мельник: весь какой-то дохлый, чахлый, песочно-рыжий, золотушный,
подслепый и гнусавый, но необыкновенно резкий и самонадеянный в суждениях, – много лет
спустя оказавшийся, к моему крайнему изумлению, большим лицом у большевиков, каким-то
«хлебным диктатором…»
ХIII
В среде подобных людей я и провел мою первую харьковскую зиму (да и многие годы
впоследствии).
Известно, что это была за среда, как слагалась, жила и веровала она.
Замечательней всего было то, что члены ее, пройдя еще на школьной скамье все то
особое, что полагалось им для начала, то есть какой-нибудь кружок, затем участие во всяких
студенческих «движениях» и в той или иной «работе», затем высылку, тюрьму или ссылку и
так или иначе продолжая эту «работу» и потом, жили, в общем, очень обособленно от прочих
русских людей, даже как бы и за людей не считая всяких практических деятелей, купцов,
земледельцев, врачей и педагогов (чуждых политике), чиновников, духовных, военных и
особенно полицейских и жандармов, малейшее общение с которыми считалось не только
позорным, но даже преступным, и имели все свое, особое и непоколебимое: свои дела, свои
интересы, свои события, своих знаменитостей, свою нравственность, свои любовные,
семейные и дружеские обычаи и свое собственное отношение к России: отрицание ее
прошлого и настоящего и мечту о ее будущем, веру в это будущее, за которое и нужно было
«бороться». В этой среде были, конечно, люди весьма разные не только по степени
революционности, «любви» к народу и ненависти к его «врагам», но и по всему внешнему и
внутреннему облику. Однако, в общем, все были достаточно узки, прямолинейны, нетерпимы,
исповедывали нечто достаточно несложное: люди – это только мы да всякие «униженные и
оскорбленные» ; все злое – направо, все доброе – налево; все светлое – в народе, в его «устоях
и чаяниях»; все беды – в образе правления и дурных правителях (которые почитались даже за
какое-то особое племя); все спасение – в перевороте, в конституции или республике …
И вот к этой-то среде и присоединился я в Харькове. Уж как не подобала она мне! Но к
какой другой мог присоединиться я? Никакой связи с другими кругами у меня не было, да я и
не искал ее: над желанием проникнуть в них преобладало чувство и сознание, что, если и есть
многое, что совсем не по мне в моем новом кругу, то очень и очень многое будет в других
кругах не по мне еще более, ибо что общего было у меня, например, с купцами, с
чиновниками? Да многое в этом кругу было просто приятно мне. Знакомства мои в нем быстро
расширялись, и мне нравилась легкость, с которой можно было делать это в нем. Нравилась
студенческая скромность его существования, простота обычаев, обращение друг с другом.
Кроме того, и жилось в этом кругу довольно весело. Утром – сборище на службе, где не мало
чаепития, куренья и споров; затем оживленная трапеза, так как обедали почти все
компаниями, по кухмистерским; вечером – новое сборище: на каком-нибудь заседании, на