Page 86 - Жизнь Арсеньева
P. 86

«Святеслав  мутен  сон  виде:  в  Кыеве  на  горах  си  ночь  с  вечера  одевахуть  мя,  рече,
               чорною паполомою, на кровати тисов. Черепахуть ми синее вино с трудом смешено …»
                     «Прысну море полунощи … Игореви Князю Бог путь кажет из земли Половецкой на
               землю Русьскую, к отню злату столу. Погасоша вечеру зори:
                     Игорь  спить,  Игорь  бдить,  Игорь  мыслiю  поля  мерить от  Великого  Дона  до  Малого
               Донца…»
                     И вскоре я опять пустился в странствия. Был на тех самых берегах Донца, где когда-то
               кинулся  из  плена  Князь  «горностаем  в  тростник,  белым  гоголем  на  воду»;  потом  был  на
               Днепре, как раз там, где «пробил он каменныя горы сквозь землю Половецкую», плыл мимо
               белых весенних сел, среди необозримо синеющих приднепровских низин, вверх, к Киеву – и
               как  рассказать,  что  пело  тогда  во  мне  вместе  с  этой  весной  и  песней  об  Игоре?  «Солнце
               светится на небеси, Игорь Князь в Русьской земли! Девици поють на Дунай. Вьются голоси
               через море до Кыева …»
                     А от Киева ехал я на Курск, на Путивль. «Седлай, брате, свои борзыи комони, а мои ти
               готови, оседлани у Курська напереди …» Только много лет спустя проснулось во мне чувство
               Костромы,  Суздаля,  Углича,  Ростова  Великого:  в  те  дни  я  жил в  ином очаровании.  И  что
               нужды, что был «Курськ» только скучнейшим губернским городом, а пыльный Путивль был,
               верно, и того скучней! Разве не та же глушь, пыль была и тогда, когда на ранней степной заре,
               на земляной стене, убитой кольями, слышен был «Ярославнин глас»?
                     «Ярославна рано плачет Путивлю городу: полечю, рече, зегзицею, омочю бебрян рукав в
               Каяле реце, утру Князю кровавыя раны его …»

                                                             XVII

                     Этим путем я уже возвращался домой. Теперь я даже спешил туда: кочевая страсть моя
               была  до  поры  до  времени  несколько  насыщена,  мне  хотелось  отдыха  и  работы,  и  лето,
               ожидавшее меня в Батурине, представлялось мне восхитительным – так богат я был самыми
               лучшими  надеждами,  планами и  доверием  к судьбе.  Но,  как  известно, нет  ничего опаснее
               излишнего доверия к ней…
                     Короче сказать, по пути я заехал в Орел.
                     Тут я почувствовал свои странствия почти конченными: еще несколько часов  – и я в
               Батурине.  Оставалось  только взглянуть  на  самый  Орел  – город  Лескова  и Тургенева  –  да
               узнать наконец, что же такое редакция и типография.
                     Бодрость я чувствовал необыкновенную. Но почернел, похудел, как цыган, побывавший
               на  пяти  ярмарках:  столько  ходил  пешком,  столько  плыл  по  Днепру  и  все  на  палубе,  в
               радостной жаре солнца, блеска воды, раскаленной пароходной трубы, над которой весь день
               дрожало  и  плавилось  что-то  тончайшее,  стеклянное,  в  духоте  и  густом  тепле,  людском,
               машинном и кухонном. Надо было поэтому хоть несколько вознаградить себя. И вот, выйдя в
               Орле,  я  велел  везти  себя  в  лучшую  гостиницу…  Были  пыльно-сиреневые  сумерки,  везде
               вечерние огни, за рекой, в городском саду, духовая музыка… Известны те неопределенные,
               сладко  волнующие  чувства,  что  испытываешь  вечером  в  незнакомом  большом  городе,  в
               полном одиночестве. С этими чувствами я и обедал в пустой зале той старой и почтенной
               губернской  гостиницы,  в  которую  привезли  меня, и  сидел  потом на железном  балкончике
               своего номера, над уличным фонарем, горевшим под деревом, сквозившая зелень которого,
               благодаря  ему,  казалась  металлической.  Внизу  взад  и  вперед  шли  с  говором,  смехом  и
               огоньками папирос гуляющие, напротив, в больших домах, были открыты окна, а за ними
               видны освещенные комнаты, люди, сидящие за чайным столом или что-то делающие, – чья-то
               чужая,  манящая  жизнь,  на  которую  глядишь  в  такие  часы  с  особенно  обостренной
               наблюдательностью  …  Впоследствии,  без  конца  скитаясь  по  свету,  много  пережил  я
               подобных часов одинокого спокойствия и наблюдения и многим из них обязан весьма горькой
               мудростью. Но совсем не до мудрости было мне в ту теплую ночь в Орле с этой полковой
               музыкой,  порой  доносившейся  ко  мне  из  за  реки  то  своей  певучей  томностью,  то
   81   82   83   84   85   86   87   88   89   90   91