Page 91 - Жизнь Арсеньева
P. 91
создание Твое, Владыко, и вожделенное Отечество подаждь ми…
Когда мы все выходим, уже вечер. Солнце только что село, сзади, за черными пальмами,
темно-розовое зарево. А впереди, вдали, огромная картина этих вечных средиземных берегов.
В глубине ее, в смутном и холодном, розово-синем восточном небе, надо всем мертвенно
царят снежные хребты Верхних Альп, уже гаснущие, сумрачно малиновые, всему живому
бесконечно чуждые, уходящие в свою дикую зимнюю ночь, снизу уже до половины
потонувшие в сизой густой мгле. Сурово, холодно посинело к ночи море под ними..
XXII
Ночью на моей горе все гудит, ревет, бушует от мистраля. Я просыпаюсь внезапно. Я
только что видел или думал во сне о том, как, во время прощания после панихиды, последней
из числа близких ему прощалась худенькая, высокая девушка вся в черном, с длинной
траурной вуалью. Она подошла так просто, склонилась так женственно-любовно, на минуту
закрыв легким концом ее край саркофага и старчески-детское плечо в черкеске…
Стремительно несется мистраль, ветви пальм, бурно шумя и мешаясь, тоже точно несутся
куда-то .. Я встаю и с трудом открываю дверь на балкон. В лицо мне резко бьет холодом, над
головой разверзается черно-вороненое, в белых, синих и красных пылающих звездах небо. Все
несется куда-то вперед, вперед …
Я кладу на себя медленное крестное знамение, глядя на все то грозное, траурное, что
пылает надо мной.
КНИГА ПЯТАЯ
I
Те весенние дни моих первых скитаний были последними днями моего юношеского
иночества.
В первый день в Орле я проснулся еще тем, каким был в пути, – одиноким, свободным,
спокойным, чужим гостинице, городу, – ив необычный для города час: едва стало светать. Но
на другой уже поздней – как все. Заботливо одевался, гляделся в зеркало… Вчера, в редакции,
я уже со смущением чувствовал свой цыганский загар, обветренную худобу лица, запущенные
волосы. Нужно было привести себя в приличный вид, благо обстоятельства мои вчера
неожиданно улучшились: я получил предложение не только сотрудничать, но и взять аванс,
который и взял, – горячо покраснел, но взял. И вот я отправился на главную улицу, зашел в
табачный магазин, где купил коробку дорогих папирос, потом в парикмахерскую, откуда
вышел с красиво уменьшившейся пахучей головой и с той особенной мужской бодростью, с
которой всегда выходишь из парикмахерской. Хотелось тотчас же идти опять в редакцию,
поскорее продолжить всю ту праздничность новых впечатлений, которыми так щедро одарила
меня судьба вчера. Но идти немедленно было никак нельзя: «Как, он опять пришел? И опять с
утра?!» – Я пошел по городу. Сперва, как вчера, вниз по Волховской, с Волховской по
Московской, длинной торговой улице, ведущей на вокзал, шел по ней, пока она, за какими-то
запыленными триумфальными воротами, не стала пустынной и бедной, свернул с нее в еще
более бедную Пушкарную Слободу, оттуда вернулся опять на Московскую. Когда же
спустился с Московской к Орлику, перешел старый деревянный мост, дрожавший и гудевший
от едущих, и поднялся к присутственным местам, по всем церквам трезвонили, и вдоль
бульвара, навстречу мне, на паре больших вороных, шедших споро, но мерно, в достойной
противоположности с этим трезвоном, прокатил в карете архиерей, благостным мановением
руки осенявший влево и вправо всех встречных.
В редакции было опять людно, бодро работала за своим большим столом маленькая
Авилова, только ласково улыбнувшаяся мне и тотчас опять склонившаяся к столу. Завтрак