Page 7 - Дуэль
P. 7
холодное пиво, разговаривает на палубе с дамами, потом в Севастополе садится на поезд и
едет. Здравствуй, свобода! Станции мелькают одна за другой, воздух становится всё
холоднее и жестче, вот березы и ели, вот Курск, Москва… В буфетах щи, баранина с кашей,
осетрина, пиво, одним словом, не азиатчина, а Россия, настоящая Россия. Пассажиры в
поезде говорят о торговле, новых певцах, о франко-русских симпатиях; всюду чувствуется
живая, культурная, интеллигентная, бодрая жизнь… Скорей, скорей! Вот, наконец, Невский,
Большая Морская, а вот Ковенский переулок, где он жил когда-то со студентами, вот милое,
серое небо, моросящий дождик, мокрые извозчики…
— Иван Андреич! — позвал кто-то из соседней комнаты. — Вы дома?
— Я здесь! — отозвался Лаевский. — Что вам?
— Бумаги!
Лаевский поднялся лениво, с головокружением и, зевая, шлепая туфлями, пошел в
соседнюю комнату. Там у открытого окна на улице стоял один из его молодых сослуживцев
и раскладывал на подоконнике казенные бумаги.
— Сейчас, голубчик, — мягко сказал Лаевский и пошел отыскивать чернильницу;
вернувшись к окну, он, не читая, подписал бумаги и сказал: — Жарко!
— Да-с. Вы придете сегодня?
— Едва ли… Нездоровится что-то… Скажите, голубчик, Шешковскому, что после
обеда я зайду к нему.
Чиновник ушел. Лаевский опять лег у себя на диване и начал думать:
«Итак, надо взвесить все обстоятельства и сообразить. Прежде чем уехать отсюда, я
должен расплатиться с долгами. Должен я около двух тысяч рублей. Денег у меня нет… Это,
конечно, не важно; часть теперь заплачу как-нибудь, а часть вышлю потом из Петербурга.
Главное, Надежда Федоровна… Прежде всего, надо выяснить наши отношения… Да».
Немного погодя, он соображал: не пойти ли лучше к Самойленко посоветоваться?
«Пойти можно, — думал он, — но какая польза от этого? Опять буду говорить ему
некстати о будуаре, о женщинах, о том, что честно или нечестно. Какие тут, чёрт подери,
могут быть разговоры о честном или нечестном, если поскорее надо спасать жизнь мою, если
я задыхаюсь в этой проклятой неволе и убиваю себя?.. Надо же, наконец, понять, что
продолжать такую жизнь, как моя, — это подлость и жестокость, пред которой всё остальное
мелко и ничтожно. Бежать! — бормотал он, садясь. — Бежать!»
Пустынный берег моря, неутолимый зной и однообразие дымчатых, лиловатых гор,
вечно одинаковых и молчаливых, вечно одиноких, нагоняли на него тоску и, как казалось,
усыпляли и обкрадывали его. Быть может, он очень умен, талантлив, замечательно честен;
быть может, если бы со всех сторон его не замыкали море и горы, из него вышел бы
превосходный земский деятель, государственный человек, оратор, публицист, подвижник.
Кто знает! Если так, то не глупо ли толковать, честно это или нечестно, если даровитый и
полезный человек, например музыкант или художник, чтобы бежать из плена, ломает стену и
обманывает своих тюремщиков? В положении такого человека всё честно.
В два часа Лаевский и Надежда Федоровна сели обедать. Когда кухарка подала им
рисовый суп с томатами, Лаевский сказал:
— Каждый день одно и то же. Отчего бы не сварить щей?
— Капусты нет.
— Странно. И у Самойленка варят щи с капустой, и у Марьи Константиновны щи, один
только я почему-то обязан есть эту сладковатую бурду. Нельзя же так, голубка.
Как это бывает у громадного большинства супругов, раньше у Лаевского и у Надежды
Федоровны ни один обед не обходился без капризов и сцен, но с тех пор, как Лаевский
решил, что он уже не любит, он старался во всем уступать Надежде Федоровне, говорил с
нею мягко и вежливо, улыбался, называл голубкой.
— Этот суп похож вкусом на лакрицу, — сказал он улыбаясь; он делал над собою
усилия, чтобы казаться приветливым, но не удержался и сказал: — Никто у нас не смотрит за
хозяйством… Если уж ты так больна или занята чтением, то, изволь, я займусь нашей