Page 168 - Обыкновенная история
P. 168
щегольской фрак он заменил широким халатом домашней работы. И в каждом явлении этой
мирной жизни, в каждом впечатлении и утра, и вечера, и трапезы, и отдыха присутствовало
недремлющее око материнской любви.
Она не могла нарадоваться, глядя, как Александр полнел, как на щеки его возвращался
румянец, как глаза оживлялись мирным блеском. «Только волоски не растут, – говорила
она, – а были как шелк».
Александр часто гулял по окрестностям. Однажды он встретил толпу баб и девок,
шедших в лес за грибами, присоединился к ним и проходил целый день. Воротясь домой, он
похвалил девушку Машу за проворство и ловкость, и Маша взята была во двор ходить за
барином. Ездил он иногда смотреть полевые работы и на опыте узнавал то, о чем часто
писал и переводил для журнала. «Как мы часто врали там…» – думал он, качая головой, и
стал вникать в дело глубже и пристальнее.
Однажды, в ненастную погоду, попробовал он заняться делом, сел писать и остался
доволен началом труда. Понадобилась для справок какая-то книга: он написал в Петербург,
книгу выслали. Он занялся не шутя. Выписал еще книг. Напрасно Анна Павловна пустилась
уговаривать его не писать, чтобы не надсадил грудку: он и слушать не хотел. Она подослала
Антона Иваныча. Александр не послушал и его и все писал. Когда прошло месяца
три-четыре, а он от писанья не только не похудел, а растолстел больше, Анна Павловна
успокоилась.
Так прошло года полтора. Все бы хорошо, но Александр к концу этого срока стал опять
задумываться. Желаний у него не было никаких, а какие и были, так их немудрено было
удовлетворить: они не выходили из пределов семейной жизни. Ничто его не тревожило: ни
забота, ни сомнение, а он скучал! Ему мало-помалу надоел тесный домашний круг;
угождения матери стали докучны, а Антон Иваныч опротивел; надоел и труд, и природа не
пленяла его.
Он сиживал молчаливо у окна и уже равнодушно глядел на отцовские липы, с досадой
слушал плеск озера. Он начал размышлять о причине этой новой тоски и открыл, что ему
было скучно – по Петербургу?! Удалясь от минувшего, он начал жалеть о нем. Кровь еще
кипела в нем, сердце билось, душа и тело просили деятельности… Опять задача. Боже мой!
он чуть не заплакал от этого открытия. Он думал, что эта скука пройдет, что он приживется в
деревне, привыкнет, – нет: чем дольше он жил там, тем сердце пуще ныло и опять просилось
в омут, теперь уже знакомый ему.
Он помирился с прошедшим: оно стало ему мило. Ненависть, мрачный взгляд,
угрюмость, нелюдимость смягчились уединением, размышлением. Минувшее предстало ему
в очищенном свете, и сама изменница Наденька – чуть не в лучах. «И что я здесь делаю? – с
досадой говорил он, – за что вяну? Зачем гаснут мои дарования? Почему мне не блистать там
своим трудом?.. Теперь я стал рассудительнее. Чем дядюшка лучше меня? Разве я не могу
отыскать себе дороги? Ну, не удалось до сих пор, не за свое брался – что ж? опомнился
теперь: пора, пора! Но как огорчит мой отъезд матушку! А между тем необходимо ехать:
нельзя же погибнуть здесь! Там тот и другой – все вышли в люди… А моя карьера, а
фортуна?.. я только один отстал… да за что же? да почему же?» Он метался от тоски и не
знал, как сказать матери о намерении ехать.
Но мать вскоре избавила его от этого труда: она умерла. Вот, наконец, что писал он к
дяде и тетке в Петербург.
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи –
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых;
Теперь мила мне балалайка
Да пьяный топот трепака…
(«Евгений Онегин», из «Путешествия Онегина»)