Page 25 - Обыкновенная история
P. 25
однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою
тянутся одна за другою. «Вот кончается улица, сейчас будет приволье глазам, – думал он, –
или горка, или зелень, или развалившийся забор», – нет, опять начинается та же каменная
ограда одинаких домов, с четырьмя рядами окон. И эта улица кончилась, ее преграждает
опять то же, а там новый порядок таких же домов. Заглянешь направо, налево – всюду
обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно…
нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон, – кажется, и мысли и чувства
людские также заперты.
Тяжелы первые впечатления провинциала в Петербурге. Ему дико, грустно; его никто
не замечает; он потерялся здесь; ни новости, ни разнообразие, ни толпа не развлекают его.
Провинциальный эгоизм его объявляет войну всему, что он видит здесь и чего не видел у
себя. Он задумывается и мысленно переносится в свой город. Какой отрадный вид! Один
дом с остроконечной крышей и с палисадничком из акаций. На крыше надстройка, приют
голубей, – купец Изюмин охотник гонять их: для этого он взял да и выстроил голубятню на
крыше; и по утрам и по вечерам, в колпаке, в халате, с палкой, к концу которой привязана
тряпица, стоит на крыше и посвистывает, размахивая палкой. Другой дом – точно фонарь: со
всех четырех сторон весь в окнах и с плоской крышей, дом давней постройки; кажется, того
и гляди, развалится или сгорит от самовозгорения; тес принял какой-то светло-серый цвет.
Страшно жить в таком доме, но там живут. Хозяин иногда, правда, посмотрит на
скосившийся потолок и покачает головой, примолвив: «Простоит ли до весны? Авось!» –
скажет потом и продолжает жить, опасаясь не за себя, а за карман. Подле него кокетливо
красуется дикенький дом лекаря, раскинувшийся полукружием, с двумя похожими на будки
флигелями, а этот весь спрятался в зелени; тот обернулся на улицу задом, а тут на две версты
тянется забор, из-за которого выглядывают с деревьев румяные яблоки, искушение
мальчишек. От церквей домы отступили на почтительное расстояние. Кругом их растет
густая трава, лежат надгробные плиты. Присутственные места – так и видно, что
присутственные места: близко без надобности никто не подходит. А тут, в столице, их и не
отличишь от простых домов, да еще, срам сказать, и лавочка тут же в доме. А пройдешь там,
в городе, две, три улицы, уж и чуешь вольный воздух, начинаются плетни, за ними огороды,
а там и чистое поле с яровым. А тишина, а неподвижность, а скука – и на улице и в людях
тот же благодатный застой! И все живут вольно, нараспашку, никому не тесно; даже куры и
петухи свободно расхаживают по улицам, козы и коровы щиплют траву, ребятишки пускают
змей.
А здесь… какая тоска! И провинциал вздыхает, и по заборе, который напротив его
окон, и по пыльной и грязной улице, и по тряскому мосту, и по вывеске на питейной
конторе. Ему противно сознаться, что Исакиевский собор лучше и выше собора в его городе,
что зала Дворянского собрания больше залы тамошней. Он сердито молчит при подобных
сравнениях, а иногда рискнет сказать, что такую-то материю или такое-то вино можно у них
достать и лучше и дешевле, а что на заморские редкости, этих больших раков и раковин, да
красных рыбок, там и смотреть не станут, и что вольно, дескать, вам покупать у иностранцев
разные материи да безделушки; они обдирают вас, а вы и рады быть олухами! Зато, как он
вдруг обрадуется, как посравнит да увидит, что у него в городе лучше икра, груши или
калачи. «Так это-то называется груша у вас? – скажет он, – да у нас это и люди не станут
есть!..»
Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов, с письмом
издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его,
где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему
станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и
хозяйку, станет говорить им ты , как будто двадцать лет знакомы, все подопьют наливочки,
может быть, запоют хором песню…
Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть дело, так
назначают такой час, когда не обедают и не ужинают, а адмиральского часу вовсе не знают –