Page 112 - Хождение по мукам. Восемнадцатый год
P. 112
– Как же так? – спросил фронтовик.
– А так… Я с группой пропустил колонну и налетел на хвост, на обоз. Отбили телег
двадцать со снаряжением. Живо пополнили сумки патронами, роздали мужикам, – кому
успели, – винтовки и продолжаем наступать на колонну. Мы думаем, что мы ее
окружили, а оказалось, немцы нас окружили: по трем шляхам двигались к этому месту
все части оружия… Разбились мы на мелкие группы, забрались в канавы. Наше счастье,
что немцы развивали операцию по всем правилам большого сражения, а то бы никто не
ушел… Из партизан вот я да, пожалуй, человек десять и остались живые. Дрались,
покуда были патроны. И тут решили, что нам тут не дышать, надо пробираться за Десну,
в нейтральную зону, в Россию. Я спрятал винтовку и под видом военнопленного
направился в Новгород-Северский…
– Куда же ты сейчас-то едешь?
– В Москву за директивами.
Пьявка много еще рассказывал про партизанство и про деревенское житье-бытье. «Из
одной беды да в другую – вот как живем. И довели мужика до волчьего состояния: одно
остается – горло грызть». Сам он был из-под Нежина, работал на свеклосахарных
заводах. Глаз потерял при Керенском, во время несчастного июньского наступления. Он
так и говорил: «Керенский мне вышиб этот глаз». Тогда же, в окопах, он познакомился с
коммунистами. Был членом Нежинского совдепа, членом ревкома, работал в подполье
по организации повстанческого движения.
Его рассказ потряс Дашу. В его рассказе была правда. Это понимали и все пассажиры,
глядевшие в рот рассказчику.
Остаток дня и ночь были утомительны. Даша сидела, поджав ноги, закрыв глаза, и
думала до головной боли, до отчаяния. Были две правды: одна – кривого, этих
фронтовиков, этих похрапывающих женщин с простыми, усталыми лицами; другая – та, о
которой кричал Куличек. Но двух правд нет. Одна из них – ошибка страшная, роковая…
В Москву приехали в середине дня. Старенький извозчик ветхой трусцой повез Дашу по
грязной и облупленной Мясницкой, где окна пустых магазинов были забрызганы грязью.
Дашу поразила пустынность города, – она помнила его в те дни, когда тысячные толпы с
флагами и песнями шатались по обледенелым улицам, поздравляя друг друга с
бескровной революцией.
На Лубянской площади ветер крутил пыль. Брели двое солдат в распоясанных рубашках,
с подвернутыми воротами. Какой-то щуплый, длиннолицый человек в бархатной куртке
оглянулся на Дашу, что-то ей крикнул, даже побежал за извозчиком, но пылью ему
запорошило глаза, он отстал. Гостиница «Метрополь» была исковырена
артиллерийскими снарядами, и тут, на площади, вертелась пыль, и было удивительно
увидеть в замусоренном сквере клумбу ярких цветов, непонятно кем и зачем
посаженных.
На Тверской было живее. Кое-где доторговывали лавчонки. Напротив совдепа, на месте
памятника Скобелеву, стоял огромный деревянный куб, обитый кумачом. Даше он
показался страшным. Старичок извозчик показал на него кнутовищем:
– Героя стащили. Сколько лет в Москве езжу, и все он тут стоял. А нынче, видишь, не
понравился правительству. Как жить? Прямо – ложись помирай. Сено двести рублей пуд.
Господа разбежались, – одни товарищи, да и те норовят больше пешком… Эх,
государство!.. – Он задергал вожжами. – Хошь бы короля какого нам…
Не доезжая Страстной, налево, под вывеской «Кафе Бом», за двумя зеркальными окнами
сидели на диванах праздные молодые люди и вялые девицы, курили, пили какую-то
жидкость. В открытой на улицу двери стоял, прислонясь плечом, длинноволосый,
нечесаный, бритый человек с трубкой. Он как будто изумился, вглядываясь в Дашу, и
вынул трубку изо рта, но Даша проехала. Вот розовая башня Страстного, вот и Пушкин.