Page 64 - Хождение по мукам. Восемнадцатый год
P. 64
Можно человека убить? – можно. Какая ближайшая цель? – мировая революция… Тут,
братишка, без интеллигентских эмоций…
Он вдруг оборвал, вытянулся, слушая. Весь вагон вздрогнул, – это кулаком в стенку
ударил Гымза. Свирепо-хриплый голос его прорычал:
– Ну, уж если ты мне соврал, сукин сын…
Сергей Сергеевич схватил Телегина за руку:
– Слышишь? А знаешь – в чем дело? Ходят неприятные слухи о нашем главкоме
Сорокине… Это товарищ из особого отдела вернулся оттуда. Понял – почему Гымза, как
черт, мрачный…
Звезды уже блекли перед рассветом. Опять закричал петух между возами. На спящий
лагерь опускалась роса. Телегин пошел к себе в купе, стащил сапоги и со вздохом лег на
койку, заскрипев пружинами.
Телегину порой казалось, что короткое счастье жизни только приснилось ему где-то в
зеленой степи под стук колес… Была жизнь – удачливая и тихая: студенчество,
огромный, бездонный Питер, служба, беззаботная компания чудаков, живших у него в
квартире на Васильевском острове. Тогда казалось – будущее ясно, как на ладони. Он и
не задумывался о будущем: полет годов над крышей его дома был неспешен и
неутомителен. Иван Ильич знал, что честно выполнит положенный ему труд и, – когда
голова поседеет, – оглянется на пройденное и увидит, что прошел долгую-долгую дорогу,
не сворачивая в опасные закоулки, как тысячи таких же Иванов Ильичей. В его простые
будни повелительно вошла Даша, и грозным счастьем засияли ее серые глаза. Правда, у
него всегда, очень тайно, нет-нет да и появлялось коротенькое сомнение: счастье
назначалось не ему! Но он гнал это сомнение, он намеревался – вот только минуют дни
войны – построить счастливый домик для Даши. И даже когда рухнули капитальные
стены империи, и все смешалось, и зарычал от гнева и боли стопятидесятимиллионный
народ, – Иван Ильич все еще думал, что буря пролетит и лужайка у Дашиного домика
мирно засияет после дождя.
И вот он – снова на койке, в военном эшелоне. Вчера – бой, завтра – бой. Теперь ясно: к
прошлому возврата нет. Стыдно ему было и вспоминать, как он год тому назад суетился,
устраивая квартирку на Каменноостровском, – приобрел кровать красного дерева, чтобы
Даша на ней родила мертвого младенца.
Даша первая ударилась о дно водоворота. «Попрыгунчики», наскочившие на нее у
Летнего сада, дыбом вставшие волосики у мертвого ребенка, голод, темнота, декреты,
где каждое слово дышало гневом и ненавистью, – вот какой предстала ей революция. По
ночам революция свистела над крышами, кидала снегом в замерзшие окна, – чужая! –
кричала она Даше вьюжными голосами. Когда серенькая петербургская весна подула
серым ветром, закапали крыши и с грохотом по дырявым трубам полетели вниз ледяные
сосульки, Даша сказала Ивану Ильичу (он пришел домой оживленный, в пальто
нараспашку, и особенно блестящими глазами поглядел на Дашу, – она вся поджалась,
завернулась в платок до подбородка).
– Как бы я хотела, Иван, – сказала она, – разбить себе голову, все забыть навсегда…
Тогда бы еще могла быть тебе подругой… А так, – ложиться в страшную постель, снова
начинать проклятый день, – пойми же ты: не могу, не могу жить. Не думай, мне не
нужно никакого изобилия, – ничего, ничего… Но только жить – полным дыханием… А
крохи мне не нужны… Разлюбила… Прости…
Сказала и отвернулась.
Даша всегда была сурова в чувствах. Теперь она стала жестока. Иван Ильич спросил ее:
– Быть может, нам лучше на некоторое время расстаться, Даша?..
И тогда в первый раз за всю зиму увидел, как радостно взлетели ее брови, странной
надеждой блеснули глаза, жалобно задрожало ее худенькое лицо…